Мне вроде не с чего было страдать. И все-таки я страдала, сызмальства, хоть была счастлива и любима, и друзей полно, даже и страдать как-то неловко, но я снова и снова страдала от этого своего неизбывного, иной раз пронзительного, иной раз полынно-горького одиночества, и мне казалось, это все только оттого, что мне чего-то в жизни недостает. Чаемое пышное торжество, праздничное видение большой семьи за длинным столом преследовало меня с непреклонностью ритуала и неотвязностью наваждения.

И это притом, что гостиная наша никогда не пустовала – друзья отца, разные поколения учеников моей матери, дюжинами, уже взрослые, но все равно сохранившие ей верность, – все они запросто сиживали за нашим семейным столом, и мы фотографировались на память, как это принято было в семьях, все сплошь радостные, чуть ярче обычного освещенные лица на фоне темных, в цветах, занавесок, все как один глядя в объектив за длинным, празднично накрытым столом. Не помню точно, когда в череде этих шумных, преувеличенно бурных домашних празднеств я впервые уловила некий едва различимый диссонанс.


Для перечисления членов нашей семьи хватило бы пальцев обеих рук. Мне не приходилось разучивать гаммы родственников – тетя, дядя, кузина, двоюродная тетя, двоюродный дядя, опять же кузина, двоюродный дедушка, – меня вообще всегда отпугивало пианино, агрессивно, без единой бреши, сомкнутый строй его клавиш.


В другие времена, еще до эпохи празднеств за нашим длинным столом, большая семья была проклятием, ибо в родне всегда могли сыскаться белогвардейцы, саботажники, дворяне, кулаки, лица, проживающие за границей, просто «шибко образованные», ну и враги народа и дети врагов народа, а также иные подозрительные элементы, ведь под подозрением были все, вот почему столько семей страдали провалами памяти, лишь бы спастись, хотя помогало это редко, и во времена наших шумных празднеств подобные родственники, если они вообще имелись, по большей части были забыты либо их существование от нас, детей, держали втайне, потому семьи и скукоживались, целые ветви семейного древа отпадали, родственный клан истаивал на глазах, пока не остался лишь анекдот про однофамильцев: «Вы с ним родственники? – Нет, что вы, даже не однофамильцы!»

Список

И вот однажды внезапно передо мною предстали мои родственники – те, что остались в далеком прошлом. Невнятно, хотя и радостно, они слали мне свои приветы на языках, что звучали смутно знакомо, и я подумала, что уж теперь-то, с ними, мое семейное древо расцветет во всю крону, все пробелы восполнятся, исцелив во мне чувство утраты, – но они стояли передо мной плотной, хотя и разрозненной толпой, безлико и безъязыко, с пятнами вместо лиц и биографий, словно светляки из прошлого, освещая толику пространства и времени вокруг себя – две-три улочки, два-три случая, – но сами оставались незримы.

Да, я знала их по именам-фамилиям. Всех этих Леви, которых разбросало по свету еще при жизни, ведь именно так, Леви, звучала фамилия моей прабабушки, ее родителей, а также ее братьев и сестер. Еще я знала, что были Геллеры или Хеллеры – как они на самом деле произносились, точно не известно. О некоем Симоне Геллере я знаю только благодаря одной-единственной газетной заметке, это перевод с идиша, из еврейской газеты, саму газету теперь уже никакими силами не сыскать. Последних Кржевиных, потомков Геллеров, я еще застала, они запомнились прежде всего необычной фамилией, слегка поскрипывающей, как снег под ногами, и хрустящей на зубах, как коврижка, «пфефферкухен» по-немецки. А еще были Штерны, такую фамилию до двадцати лет носил мой дедушка, и у меня была бы такая же, если бы не победа русской революции, Штернами звались все его многочисленные братья-сестры со всей несметной родней, если она и вправду была столь многочисленна, как я люблю себе воображать.