А ведь в детстве и раннем отрочестве Лёля была настолько страшненькой и неуклюжей, какой и мама её была в своём детстве, что дети, очень жестокие существа, не хотели, чтобы она хоть как-то участвовала в их играх, особенно в детском саду, издевались над ней, но…для всех её ранних горьких слёз и ран у неё рядом всегда была мама, которая как невидимым коконом обволакивала Лёлю любовью, и изощрённые детские жестокости не проникали в Лёлину сначала совсем маленькую, но с годами растущую и расцветающую душу, так бывает, когда непривлекательный, едва заметный, страшненький с виду бутон невидимо, в глубине, втайне от всех наливается чудесными соками и красками и однажды распускается…
А Наташа была для дочери таким камертоном, который безошибочно отзывался на любой звук Лёлиной, даже едва ещё только распускающейся души, и именно Наташа сумела не дать Лёлиной ране от ухода Игоря сделаться кровоточащей и незарастающей на всю будущую Лёлину жизнь, Наташа сумела найти для 5-летней своей доченьки такие понятные и простые слова о разверстой пропасти между мамой и папой, об уходе папы, что для Лёли разъезд родителей не перерос в чёрную трагедию, тем более, что папа часто к ним приходил, причём, что важно – всегда трезвый, и мама всегда его радушно и хлебосольно встречала, он очень много времени проводил с Лёлей, много с ней разговаривал обо всём на свете (его богатейший интеллект каким-то образом оставался в нём жив, алкоголь не мог его расплющить), много ездил с ней по всяким интересным, в том числе и для маленькой девочки, местам, да и мама часто ездила вместе с ними: то они в Музеоне весь день, где можно любую скульптуру трогать руками, а, если очень понравится, то и обнять, а то и лазить по ней, причём папа про эти скульптуры много любопытного рассказывал, то они на дизельной подлодке все углы обшаривают, все закоулки рассматривают, то они в японском садике в Ботаническом саду, то на Солярисе в АртПлей, то в захватывающих душу разных павильонах ВДНХ, то поедают сногсшибательные пирожные в жутко исторической Булошной на 5-ти углах невдалеке от Покровки и Чистых прудов, то....да где они только ни побывали, что только ни смотрели-разглядывали…То есть, маленькая Лёля очень быстро перестала ощущать трагизм в том, что папа теперь не жил вместе с ними, а лишь приезжал, зато часто и всегда это сулило что-нибудь дико захватывающее. Это притягательное и очень любовное отношение Лёли к отцу осталось у неё на всю её жизнь, но лишь во взрослости она поняла, как много вложила в это отношение её мама.
Вообще Лёлька получилась как будто единичная авторская работа то ли небес, то ли природы, то ли ненормальных её мамы и папы, то ли ещё кого-то небесно неведомого. Она никак не вписывалась в табун своих ровесников: они уже с 12-13 лет разговаривали друг с другом только матершиной, Лёлька – никогда, ни разу. Сверстники её почти постоянно, на ходу ли, сидя ли на уроках в школе, были уткнуты в свои смартфоны, Лёлька ни за что не позволяла себе уткнуться в свой смарт при учителе, вообще при человеке, который им что-то рассказывает или просто говорит. Её одноклассники в жуткие годы отроческой ломки чуть ли ни ненавидели своих родителей, на любые мнения которых по любому поводу, вопросу плевали открыто, демонстративно, они – ничего не читали, кроме чудовищно безграмотных и жутко тупых сообщений друг другу, кроме чудовищно дебильных соцсетей, ничего не слушали, кроме до крайности дебильных блогеров, Лёлька же, не гнушаясь и перепиской в чатах, запойно читала в электронной книге и родных, и импортных авторов, и классиков, и современников, и для Лёльки даже в этот жуткий период взросления мама и только мама стала настоящей и единственной подругой, перед которой она не боялась быть собой в любом проявлении, то есть даже в те годы, когда дети начинают люто ненавидеть своих родителей ни за что-то, а просто так – за то, что вечно лезут в их взрослеющие дела, за то, что вечно лезут со всякими своими требованиями, вопросами, наставлениями, за то, что не дают им жить в свои 13, 14, 15 и более лет так, как хочется, да и вообще за то, что они, родители, вообще есть и деваться от них некуда. Этим отрокам не приходило в башку, что, будь они без родителей, то есть, сиротами, они бы совершенно по иному смотрели на всё. И вот при том, что Лёлька ненавидела быть как все, делать всё, как все, вести себя, как все, не выносила бегать в табуне – при всём этом она почему-то не стала изгоем среди ровесников, одноклассников, даже наоборот – они невидимо то ли преклонялись, то ли втайне крепко завидовали её пиратской независимости, её чуть ли не детской и такой нескрываемой любви к маме да и к папе тоже, и они втайне жаждали быть отмеченными, выделенными среди остальных именно этой, такой независимой от них девчонкой. Лёлька не чуралась никого, ко всем была одинаково ровно открыта, была от чтива и от природы поразительно остроумна и весела, а уж когда начинала что-то рассказывать, то целые табуны вокруг неё собирались и гоготали, как молодые жеребцы – так она умела не просто рассказать какую-то совсем простую житейскую сценку, но умела изобразить её в лицах с разными интонациями: то, как на улице два попавшихся навстречу кришнаита уговаривали её купить книгу знаний или то, как цыганки обступили её и лезли погадать, ведь они не знали, что денег у неё – голый кукиш, да и много чего ещё, причём именно самые бытовые ситуации на улице ли, в метро ли. Повторить её историйки не получалось ни у кого, так артистично, так ярко она всё изображала в лицах. И хотя она привыкла чувствовать себя королевой, что было посажено в ней чуть ли не с рождения мамой, она, как ни поразительно и ни парадоксально, тем не менее не стала высокомерной, чванливой, хотя некоторые, особенно, сверстницы именно таковой её и называли и всячески это своё отношение демонстративно выказывали, но Лёля просто не обращала на это внимания. Не было в ней надменности, презрения, заносчивости, чванливости, гонора, ну, хоть убей – не было, не поселились.