Арина Романовна Морозова оставила после себя какое-то гнетущее впечатление. Несмотря на то что ей еще не исполнилось и шестидесяти, она выглядела совсем старушкой: маленькая, худенькая, какая-то скрюченная. Ходила она, приволакивая ноги, словно болела чем-то. Лицо ее тоже выглядело болезненно: глаза запавшие, красные, сухие, уголки губ безобразно шелушатся, за ушами припухлости. Зимин мельком взглянул и отвернулся, пялиться на чужое уродство он считал верхом невоспитанности.

Из-за гибели Гольцова Арина Романовна расстроилась, конечно, но в чрезмерную скорбь не впала.

– Мы не были близкими друзьями, – пояснила она Зимину. – Просто когда-то работали вместе, я Алексея Аркадьевича уважала, потому что специалистом он был великолепным. Специализировался на русском искусстве и живописи конца девятнадцатого – начала двадцатого века. Ему принадлежит ряд исследований, весьма известных в нашей научной среде. Разумеется, после выхода на пенсию он от дел отошел, но за всеми новостями следил исправно, статьи читал, в том числе зарубежные. Мне было интересно с ним общаться, Алексей Аркадьевич был блестящим собеседником, поэтому время от времени я к нему приходила. Мы пили чай и разговаривали об искусстве и современных тенденциях. В моем окружении не так много людей, с которыми об этом можно поговорить.

– У Гольцова были враги?

– Да бог с вами. – Морозова невесело засмеялась и сглотнула. Она вообще часто глотала, Зимин заметил. Голос у его собеседницы был низким, грубым, похожим на мужской. – Какие враги у того, кто уже восемнадцать лет на пенсии, до этого руководил провинциальной картинной галереей и человеком был прекрасным: добрым и совершенно бесконфликтным.

– Вы знаете, почему этот бесконфликтный человек поссорился с единственным сыном?

Морозова покачала головой и снова сглотнула:

– Нет, я не спрашивала. Наши отношения не предусматривали подобной откровенности. Я только знала, что сын Гольцовых переехал в другой город, и Мария Дмитриевна из-за этого очень переживала. А потом она заболела и умерла, мне казалось, что именно с горя. И Алексей Аркадьевич остался один и о сыне никогда не говорил. Никогда.

С Гольцовым-младшим Зимин, разумеется, тоже связался, да и новосибирские коллеги помогли, вызвали того для беседы, но тоже ничего нового не узнали. Со своим отцом Гольцов-младший не общался более двадцати лет, даже сменил фамилию, став по жене Карповым, к известию о смерти родителя он отнесся совершенно равнодушно, сказав, что давно считает себя сиротой, а на день убийства имел железное алиби, поскольку вместе со всей семьей находился на отдыхе в Турции.

О причинах застарелой вражды с отцом Гольцов-Карпов наотрез отказался говорить, сообщив, что все это дела давно минувших дней, поросшие быльем. Не пролил свет на эти причины и разговор с Владимиром Вершининым. Тот сухо сообщил, что в курсе событий, но когда-то пообещал своему ныне покойному другу, что никому об этом не расскажет, и слово свое собирался держать, несмотря на гибель Гольцова. К убийству последнего давние события, по мнению писателя, никакого отношения иметь не могли. Вот и весь сказ.

Ни у Вершинина, ни у Морозовой твердого алиби, разумеется, не имелось, хотя бы потому, что определить до часа точное время убийства Гольцова было невозможно. Однако представить, что пожилой писатель или болезненная женщина нанесли покойному смертельный удар в яремную вену, из которой потом еще и слили кровь, Зимин не мог. Воображения не хватало. Да и зачем им было это делать? А кому-то другому зачем?

Впрочем, вскоре эти вопросы, оставшись важными, все же отошли на второй план. Дело в том, что спустя пять дней после убийства Тимофея Лопатина неподалеку от места преступления, то есть в том же микрорайоне, где жил и убитый Алексей Гольцов, на пустыре, возле шиномонтажа, был найден еще один труп со слитой кровью.