– Завтра же, а чё тянуть! Вдруг не поспем, у нас таких, как я, поди, тыща.
Немногословен новый сосед у бабы Кати:
– Хорошо.
– Чтоб не припоздниться, надо бы поране.
– С твоим петухом и сыграю подъём.
– Ну, ты уж совсем! – вздохнула полной грудью баба Катя. Она знала, что сосед не откажет, однако всё равно волновалась – на кой-то день согласится ведь.
Уже ближе к полуночи вышла со двора за ворота, присела на пень от векового дуба, который лет сорок назад срезало молнией и который чуть было не раздавил её дом. С озерца доносились хоры лягушек, со степи веяло сладко-горьким дыханием полыни. Сколько здесь, меж озером и степью, всего произошло! И родилась, и родила, и в негодность пришла. Раньше ведь газеты с такими мелкими буковками деду читала, а теперь на сельпе вывеску не прочесть. Какой вывеску! Саму избушку продмага по внутренней памяти только и найдёшь. Зато нюх и слух обострились. Надо ж на старости лет!
– Не-е, жить можно! – назло напасти бросила во тьму баба Катя. Подняла глаза и уже про себя, не разжимая губ: «Только не поймёшь, чисто ли небо над головой и что пророчат звёзды к завтрему».
Ни свет ни заря баба Катя стала поглядывать в окошко на соседову насыпушку, вернее, прислушиваться – не брякнет ли щеколда на воротах, не взаржёт ли разминочно железный конь, на котором она должна отправиться в поход за зрением. Всё ж таки очень хотела напоследок увидеть своих внучек в городе глазами своими. И готова была за ради того на любую операцию, на любую боль, хотя по жизни не терпела никаких врачебных вмешательств в Богом данное состояние её организма – помнила судьбу мужа. В Бога-то она, грешная, верить верила, но сдержанно. Гром грянет – перекрестится… А так… Являлась на Пасху и Рождество в церковку на другой стороне деревни, но в последние два года изменила праздничной привычке. Почуяла она какую-то несправедливость к своему быстротечному присутствию на земле. Нет, не возроптала на Всевышнего, просто непонятная обида закралась в душу. И истока этой обиды баба Катя не находила.
Железного коня она в то утро оседлала впервые. Впрочем, не оседлала. сосед усадил её в коляску.
Она сунула вдоль тесной люльки свои ревматические ноги, трость, положила на колени сумку с документами, кошельком, расчёской, носовым платочком и – всё-таки! – крошечной в полиэтиленовом пакете иконкой, оставшейся от матери, натянула колясочную искож-накидку, Сабир поправил, и они поехали.
Утро выдалось ясное, но ветреное. Молодое солнце светило ярко и с каждой минутой набирало мощь. Такое бывает в этой степи – вместе с начинающейся жарой всё сильнее поднимался ветер. Защитных стёкол на мотоцикле не было. Сабир, как мотогонщик, надел дорожные очки, баба Катя зажмурилась и прикрыла глаза ладонью. Память рисовала ей картины юности, как они с отцом тряслись по этой вот дороге в райцентр на телеге, запряжённой смирной и пятнистой, как корова, конягой за какими-то удобрениями для колхозной пашни, которая раскинулась на другой от их дома стороне деревни, за церковью и клубом. Также трясло, также жарило солнце, и напирал ветер.
Частенько отправлялась она в степь и с матерью. Блуждали вне троп и дорог, собирая лечебные корешки, травы – полынь, ковыль, девясил… Дома провяливали, просушивали в тени, затем обрабатывали… Аптечными лекарствами сроду не пользовались.
Здесь, в пушистых ковылях, восьмиклассница Катя в первый раз поцеловалась. С однокашником – будущим мужем своим. Да уж, поцеловалась! – ткнулись друг в дружку носами, подбородками, вот и всё. А потом бегали, догоняясь, до самой одури. И не было границ ни степи, ни жизни. Раздолье, красота! У каждого ведь своя родина. Кто Волгой-матушкой хвалится, кто тайгой, кто морем, а у неё – степь, которая давным-давно быльём да новым ковылём поросла.