Одежда

Казак ценил одежду не за ее стоимость, дорогую материю, украшения и т п., а за тот внутренний духовный смысл, который она для него имела. Так, он мог штукой трофейного атласа запеленать больного коня, изорвать драгоценный шелк на бинты, но берег пуще глаза мундир или гимнастерку, черкеску или бешмет, какими бы ветхими или залатанными они не были.

Разумеется, одним из важных обстоятельств было удобство боевого костюма, его «обношенность». Так, пластун в поиск шел только в старых разношенных, удобных ичигах, а кавалерист сначала обнашивал мундир, а только потом садился в седло, опасаясь заработать от новой одежды губительные опрелости и потертости.

Но главным оставалось иное. По верованиям всех древних народов, одежда – вторая кожа. Потому казак, особенно казак-старовер, никогда не надевал трофейной одежды, особенно, если это одежда убитого. Ношение трофейной одежды разрешалось только в случае крайней нужды и после того, как она была тщательно выстирана, выглажена и над ней совершены очистительные обряды.

Казак опасался не только возможности заразиться через чужую одежду, сколько особой мистической опасности. Он боялся, что с чужой одеждой унаследует судьбу ее прежнего хозяина («мертвяк на той свет утягнеть») или его дурные качества.

Поэтому одежда, изготовленная «по домашности» матерью, сестрами, женою, а позже хоть и казенная, но со своего капитала купленная или у своего каптенармуса взятая, приобретала для него особую ценность.

В древности особо отличившимся казакам атаман дарил сукно «на кафтан», понимая скрытый смысл подарка. Скажем, боярин, получивший «шубу с царского плеча», радовался чести, казак же помнил, что это «пожалование» имеет сторону: надеть чужую одежду или облачиться в «чужие покровы» означало войти в чужую волю, она могла быть и доброй, а могла и злой. Тогда, надевший чужую одежду, мог «попасть в чужую волю», то есть стал бы действовать вопреки собственному пониманию добра и зла, и собственному здравому смыслу. Именно это вызывало у казака «смертный страх» – то есть страх, от которого он мог в самом деле умереть или сойти с ума. Ведь это означало потерю воли. Потеря воли для казака была страшнее всего. И это не заточение в темницу, не исполнение какого-то тяжкого обета или приказа, а страх что-то делать помимо своего желания, своего понимания, своей ВОЛИ.

Но вернемся к одежде. Первой одеждой считалась крестильная рубашка. Рубашку шила и дарила обязательно крестная. Надевалась рубашка только один раз – в момент крещения ребенка, и после этого всю жизнь сохранялась и сжигалась после смерти человека вместе с первой срезанной прядью волос и лично ему принадлежавшими вещами, подлежащими ритуальному уничтожению (письма, нательная одежда, постель и т. п.). Крестильная рубашка сохранялась матерью и сжигалась ею. Иногда женщина не могла поверить, что ее сын, ее кровиночка, который для нее всегда оставался маленьким, погиб в чужедальней стороне за Веру, Царя и Отечество. И тогда крестильная рубашка сохранялась до последних дней самой матери. С наказом положить ее в материнский гроб. Туда же, а гроб матери, клали рубашки без вести пропавших, которых нельзя было поминать ни среди мертвых, ни среди живых. Моя бабушка не сожгла рубашку своего погибшего сына – моего дяди. Не знаю, по какой причине это произошло. Может быть, она все еще верила, что сын вернется! Хотя доподлинно знала, что он пал смертью храбрых. Может быть, соблюдала другой обычай: рубашки погибших сжигались через три года после победы. Не знаю! Только дядина рубашка сохранилась. И крестильный крестик, который дядя не мог носить – он был офицер Красной Армии – сохранился. Этот сверток вместе с последними дядиными письмами лежал у бабушки в комоде. Там же хранилась первая пенсия, полученная за убитого сына. Этими деньгами бабушка заплатила за мои крестины. У казаков за крестины платит крестный, и бабушка считала, что дядя, будь он жив, обязательно был бы моим крестным. Уплата за крестины этими деньгами как бы подчеркивала его незримое, небесное покровительство мне. Но чудо все-таки состоялось. Бабушка перепутала свертки! Мой, с новой рубашкой, позабыли, а взяли дядин, и его нательный крест надели на меня, и его рубашку… Таким образом, выходит, что я, носящий его имя, рожденный через три года, в день и час его гибели, крещенный в его рубашке, носящий его крест, продолжаю его жизнь! Я прекрасно понимаю, какое благодетельное действие оказывала на мое воспитание эта мысль; что я – продолжение уже состоявшейся, уже праведной и героической жизни. И я тянулся изо всех сия, стираясь быть достойным убитого героя, чтобы его судьба, его воля, его крестильная рубашка стали мне впору…