Февральским метельным вечером в шагановский курень вошел старец-побирун в обтрепанном тулупе и заштопанных валенках. Не сразу, когда лишь сдернул треух и раскутал лицо, Полина Васильевна признала свекра. Отощавший, безбородый, с красными обожженными морозом и ветром глазами, вид он имел самый жалкий. Греясь у печки, сквозь слезы рассказал о своих похождениях. На Кубани расправлялись с казаками еще похлеще. Особые военно-милицейские отряды начали погромы, аресты и выселение из станиц: Ново-Рождественской, Темиргоевской и Медведовской. Почти всю станицу Полтавскую – двадцать пять тысяч человек! – выгнали из хат на мороз, проводили в путь-дорожку на Урал. Та же участь постигла Урупскую, Уманскую и другие станицы… Старый односум, увы, в дальнейшем гостеприимстве отказал. На станции Кавказской Тихона Маркяныча раздели уркаганы. Слава богу, нашлись добрые люди, кое-как одели в старье… Выведав у снохи, что о нем уже справлялся милиционер, скиталец не пал духом. Искупался, поменял одежду, приказав лохмотья сжечь, и натощак лег спать. В предзорье поднялся, выложил из котомки весь свой заветный припас – пять сухарей, отдал его снохе. А сам пожевал размоченный в кипятке хвост воблы и засобирался, куда глаза глядят…

Разве измеришь муки, которые Полина Васильевна испытала в тот год? Да и кому было жаловаться, у кого в лихометной жизни искать защиты? Оставленные без кормильцев, многие казачьи семьи бедовали, рушились, вымирали поголовно.

На первых порах сердобольные хуторянки кое-чем помогали Полине Васильевне, а затем, запуганные председательшей сельсовета, приходить в шагановской курень перестали. И настал день, когда в нем не осталось ни крошки хлеба, ни горошины…

Собираясь с силами, Полина Васильевна уходила в немецкий колонок, за восемь километров, менять вещи на продукты. Ничего не жалела, чтобы подкрепить Егорку, исхудавшего так, что глядеть было больно: скелетик, обтянутый кожей. Леню, посещавшего школу, спасали бесплатные завтраки: крупяной супец да кукурузная лепешка. Половинку её он иногда приносил младшему брату. Но тот угасал день ото дня. Однажды, вернувшись с полбуханкой черного хлеба, мать увидела Егорушку лежащим на кровати. И как ни упрашивала она пожевать спасительные крохи, бедняжка даже рта не открыл. Немощь и сердечная боль в тот вечер свалили и саму Полину Васильевну. Надвинулась ночь. Вдруг оторвавшись от тяжкого забытья, мать вскинулась, увидела на столе горящую лучину, сидящего Леньку. Он плакал. Устремила растерянные глаза на кровать младшенького и мгновенно всё поняла

Утром Устинья Дагаева и Ленька омыли и одели покойного. Дядька Петро Наумцев сколотил гробик. Вырыл за куренем яму. Хоронить на подворьях стало в хуторе привычным…

Дожили до мая. И, казалось, до спасения – рукой подать. Школьников водили на прополку колхозных полей. Там же кормили. И Лёнька мало-мальски выправился. А Полина Васильевна, отказывая себе в кусочке хлеба ради сына, наоборот, сдала. Юбки подвязывала веревками.

Накануне Троицы к Шагановым заехал дед Кострюк и обрадовал вестью, что на их клине, засеянном осенью, завощанела пшеница. В тот же час хозяйка устремилась в степь и вернулась с мешочком налущенных зерен. И мать, и Ленька неподвижно стояли у надворной печуры, пока варился суп, настоящий зерновой суп!

Остерегаясь потравы, Полина Васильевна решила озимку убрать. Пусть уж дойдет зерно в снопах, на подворье. Взяли серп, лантух[10] из полотна и пряльник для обмолачивания. Дотопали до своего надела. При виде волнившейся нивы захватило дух! Набросились на работу – откуда только силы воскресли?! Пока Полина Васильевна жала и вязала снопы, сынишка собирал упавшие колоски и обмолачивал на полотнине.