Мимоезжий гость поднялся ранним утром. И долго молился пред иконой Георгия Победоносца, потемневшей от древности. Потом похлебал материнского борща и засобирался. Прежнее боевое настроение явно его покинуло. Твердые пальцы дольше обычного застегивали пуговицы черкески, выстиранной и отглаженной матерью. Наконец, он подмигнул Яшке, поручкался с отцом и Степаном, кивнул на прощанье невестке. И, надев кубаночку из черного каракуля, почтительно-нежно обратился:

– Благослови, матушка, коня седлать.

Семьей стеснились на бонтике[2]. Мать расплакалась, вцепилась в широкий рукав черкески своими жилистыми руками. Павел ласково прильнул к ней, поцеловал в лоб и сбежал на землю, хлопая ножнами по голенищу. Ординарец, кривоногий, бойкий казачок, подвел гнедого, с вызвездью, дончака. Мать трижды перекрестила воина. Он проверил подпругу, слегка подтянул ее. И толчком, едва касаясь носком стремени, взлетел в седло. Вновь оказавшись на одной высоте с крыльцом, дрогнувшим голосом сказал:

– Даст Христос, возвернусь…

Ординарец подбежал от распахнутых ворот и подал плеть. Конь разгонисто вынес хорунжего на улицу. Павел успел оглянуться…

До самой осени, до инистых утренников слухи в станицу доходили хорошие. Прижали большевиков к столице белокаменной! И хранил Тихон Маркяныч надежду, что встретит сына-удальца с победой.

Однако вдогон за осенними журавлями потянулись к югу и белогвардейские обозы. К Новому году через Ключевскую нескончаемым потоком двигались уже и боевые кавалерийские части. Пока размышляли Шагановы, трогаться или нет, февральским днем ворвался в станицу эскадрон буденновцев. Сгоряча были арестованы и тут же расстреляны казаки, служившие в Белой гвардии, несколько стариков. Степан и Тихон Маркяныч трое суток отсиживались в зарослях терновника в дальней балке…

Аукнулась гражданская война гулом боев, смертельными стонами, плачем сирот, а откликнулась повальным голодом. Сперва продотрядовцы выгребли у станичников закрома, а затем – неурожай двадцать первого года. Запустение и разруха пометили некогда богатую и красивейшую Ключевскую. Ее, и без того обезлюдевшую, стали покидать исконные жители.

Председатель местного Совета Арон Маскин, прослышав о грамотности Шаганова Степана и выяснив его непричастность к белоказакам, назначил рассудительного станичника своим секретарем. Деньжата да паек, получаемые Степаном, на первых порах спасали Шагановых. Пришлось и Тихону Маркянычу за скудный оклад пойти в погребальную команду. Целыми днями ездил он на подводе с напарником, стариком Кострюковым, по улицам. Грузили умерших с голоду на фурманку и закапывали в яру. В запертых изнутри куренях, коли никто не отзывался на стук, высаживали оконные рамы. Крюками на жердинах выволакивали смердящих мертвецов…

В одночасье слегла и преставилась Анастасия. Не снесло сердце невзгод и постоянной тоски по пропавшему без вести младшему сыну.

Проезжая мимо зияющих окон куреней, их кособоких крыш, мимо разграбленной и оскверненной церкви, с которой сбросили кресты и колокол, мысленно прощался Тихон Маркяныч с прежним, родным, не мог найти опоры в этой лихометной жизни…

Была станицей – стала хутором.


Лидия с сынишкой и Полина Васильевна вошли в летницу[3] почти следом за стариком. Тихон Маркяныч, возившийся у вешалки, удивленно обернулся:

– Чо рыпнулись? То силком не вытягнешь, а то на вожжах не удержишь!.. Тоды управляйтесь, а я на улицу пойду. Могет, привалило кого…

Полина Васильевна с внуком принялись растапливать надворную печуру, тревожно поглядывая на небо, а Лидия заторопилась на огород поливать помидоры. Напротив соседского погреба невольно приостановилась: казачья мелодия, любушка светлая, пробивалась из-под земли наперекор гулу канонады и всем страхам.