Как бы то ни было, поздней осенью 1918 года в Усть-Медведицкой вышел уже упоминавшийся сборник «Родимый край», целиком посвященный 25-летию его творческой деятельности. Книга включала фрагменты из произведений и публичных выступлений писателя, крюковские письма к Короленко, критические работы о творчестве, воспоминания о нем «мирном» и воюющем. В целом же в сборнике отразился образ не «юбилейного», а действующего, способного к творческой и политической деятельности художника, общественника, борца. Да, Крюков к этой поре уже был в другом лагере: восторженный прием Февраля – и враждебное неприятие Октября. Пренебрег примером Учителя: оба желали революции, теперь Короленко вне сражающихся лагерей, он против крайностей борьбы, жестокостей данной минуты, ждет просвета «не от торжества того или другого оружия, а от просветления общего сознания» [27]. Крюков же стал не над схваткой – его место оказалось в эпицентре ее. «Сознательная работа будущего» [28], о котором он мечтал годами, в эту отведенную ему короткую жизнь не включалась – перечеркнута оказалась двумя жестокими войнами.
В гражданскую сказался прямой, несгибаемый характер «казака»: никогда не искал компромиссов, был до конца правдив в жизни, в творчестве, как теперь в общественной борьбе. По таланту и место в схватке оказалось значительным: кандидат в Учредительное собрание от Войска Донского, секретарь Большого войскового круга (местного парламента), редактор «Донских ведомостей» – официоза Донского правительства, активный публицист ряда изданий юга России, а в пору белого исхода «пошел в ряды войск… Ф. Д. не пожелал остаться в тылу. – „Никто не должен упрекать нас в том, что мы лишь звали на бой, а сами остаемся в тылу“, – говорил он. – Ф. Д. не покинул рядов армии и в тяжкую эпоху отхода с родной территории Дона» [29]. Что ж, образ этого человека, если смотреть без предвзятости, без шор, выигрывает в главном: остался патриотом родного Дона – он так понимал свой долг перед мятущимся среди зыбей российской революции казачеством, исполнил этот долг до конца, и не нам ныне, через 70 лет, хулить или хвалить его за это.
Обнаженная, незамутненно чистая правда у Крюкова часто сурова, но никогда не жестока: он «не дотягивает» или сознательно, или по сути своей душевного человека до жесточи в своих вещах: «Доброта спасет мир». «Век-волкодав» обойдется с ним гораздо круче. Но – через 70 лет мы сумеем разыскать его вещи в библиотеках и архивах и, счастливые обладатели несгоревших рукописей, нерастерзанных книг и журналов, принесем их людям. И окажется так много о любви и добре, так нам недостававших, в этих повестях и рассказах.
Из своих «окаянных дней», от «несвоевременных мыслей» еще один писатель воротился к нам, в свою родную литературу, где упрямое российское Время оставило незаполненным законное место его. Вовеки здравствуйте, Федор Дмитриевич, «живите на свете» – как вы любили повторять.
Георгий Миронов
Казачьи повести
Зыбь
Пахло отпотевшей землей и влажным кизячным дымом. Сизыми струйками выползал он из труб и долго стоял в раздумье над соломенными крышами, потом нехотя спускался вниз, тихо стлался по улице и закутывал бирюзовой вуалью вербы в конце станицы. Вверху, между растрепанными косицами румяных облаков, нежно голубело небо: всходило солнце.
И хлопотливым, веселым шумом проснувшейся заботы приветствовало восход все живое население станицы. Неистово орали кочета; мягким медным звоном звенело вдали кагаканье гусей; вперебой блеяли выгнанные на улицу овцы и ягнята – как школьники, нестройным, но старательным хором поющие утреннюю молитву; в кучах сухого хвороста сердито-задорно считались между собой воробьи. Шуршали по улице арбы с сеном. На сене, сердито уткнувшись вниз железными зубьями, тряслись бороны. Скрипели воза с мешками зерна – народ в первый раз после зимы выезжал на работу в поле, на посев. Звонкое, короткое хлопанье кнута сменялось то отрывистым, то протяжным бойким свистом и переплеталось с добродушно грозными, понукающими голосами: