– А, вот они идут… – произнес Аллий.

Катулл обернулся и увидел Меммия рядом с Фульвией в бледно-лиловом пеплуме и Мунацией в пурпурном паллии. Справа от них плыло видение белоснежного невесомого облака, освещенного лучом солнца, – такой показалась Катуллу Клодия.

С приветственным восклицанием Аллий поспешил им навстречу. Сдерживая лихорадочную дрожь и растянув губы в улыбке, Катулл шагнул в том же направлении. Матроны приблизились. Аллий горстями разбрасывал шутки и похвалы. «Вот наш Катулл, шалуньи… Помните его? То-то. Теперь и Клодия будет его знать. Чего же ты молчишь, Гай? Скажи что-нибудь жене сенатора Целера, да не опускай голову так низко, а то еще упадешь…» – веселье круглолицего Аллия было неисчерпаемо.

– Ты не даешь Катуллу слова сказать, – насмешливо перебила толстяка Клодия.

Веронец вдруг заговорил торжественно и несколько невпопад:

– Смертному невозможно не преклоняться перед твоей красотой. Кажется, будто видишь Венеру, выходящую из пены волн на золотой песок Амафунта[134]… – Он старался быть возможно любезным и предпочел выражаться в приторно-вязком тоне.

– Ну вот, такие гимны поют мне все мужчины с утра и до вечера… – сказала Клодия с безмятежной откровенностью.

– Гораздо удачливее те, что поют их тебе с вечера до утра, – прибавил хитрым голосом Аллий.

Оба рассмеялись этой пошлой двусмысленности, как дети, которым надоело вести себя благовоспитанно. Клодия не чванилась, не кокетничала и не сдерживала себя ни в чем, уверенная, что все сделанное ею будет вполне достойно ее красоты.

Среди аристократов стало модным подражание безыскусственности простонародья. Разве не увлекательно сочетать утонченность ума и роскошные привычки с солдатскими остротами и замашками прачек? Клодия тоже предпочитала самую смелую, даже вызывающую манеру поведения.

Катулл тяжело вздохнул, стараясь отогнать мысль о ее доступности. Он не мог преодолеть благоговения перед внешним совершенством и очаровательной доброжелательностью патрицианки:

– Я не сказал тебе ничего более возвышенного, прекрасная матрона, потому что волнение помутило мой разум, язык прилипает к зубам, и в глазах темно, – пробормотал Катулл. – Я ревную тебя ко всем мужчинам и женщинам, дерзко глядящим на твою божественную красоту…

Пожалуй, это не совсем походило на приевшуюся любезность светских волокит. Что-то покалывающее нервы было в словах и облике бледного, порывистого веронца. Клодия пристально разглядывала Катулла.

Глухой голос поэта, произносившего изысканные признания, обаяние его ума и поэтической славы начинали действовать возбуждающе на ее капризную и развращенную волю.

Жужжали голоса гостей, гремела музыка, актеры плясали, распевая «кантики»[135] из комедии Плавта, а Катулл готов был плакать, задыхаясь от невысказанной любви.

– Если бы я мог надеяться, что снова увижусь с тобой, о Клодия, – проговорил он сдавленным голосом, – если бы твоя милость ко мне была хоть… с тысячную долю унции[136], то я считал бы себя счастливейшим из живых существ, обитающих на земле, и счастливее тех, кому суждено жить после нас.

Клодия немного удивилась, но приняла его тон и ответила ласково, хотя и с легкой насмешкой:

– Хорошо, Валерий, я прикажу своему ювелиру взвесить столь ничтожную частицу золота, сделать цветок и послать тебе как знак моего благожелательного внимания.

– Бедняга не сумеет сработать такую мелкую вещицу, даже если ему пригрозить распятием, – вмешался Аллий. – А знаете ли, – продолжал он, – ваши возвышенные разговоры и похотливые взгляды меня раззадорили. Пожалуй, я побегу сейчас же к задастенькой отпущеннице Ливии…