– Он, думаю, и так знает, – улыбнулся и Феодор.
С тех пор, как Иоанн предоставил ему возможность вести переписку, игумен извел немало листов, и его послания уже читались и переписывались не только в Царствующем Городе, но и в других местах Империи. Посещавшие Феодора братия, в том числе Григорий, покидая Халки, всегда уносили с собой по несколько писем. Настало время говорить, и Феодор не умолкал.
– Святейший велел передать тебе поклон, – сказал Иоанн, – и такие слова: «Бог да простит тебя. Мы нуждались в твоей помощи здесь, но ты ушел и обосновался там. Я тебе завидую».
– Он так сказал?
– Да, именно так, я запомнил слово в слово.
– Ха! – Феодор помолчал. – Завидует… Если завидует, так пускай и сам уходит!
– Ну, Феодор, – с упреком сказал Халкитский игумен, – владыка велел позаботиться о тебе, расспрашивал, как тебе тут живется… А ты насмехаешься над ним!
– Нет, я не насмехаюсь. – Феодор вдруг стал серьезным и печальным. – Но я говорю то, что есть. Патриарх предпочел жить, уступая императору, я же предпочел не уступать. Теперь он мне завидует… Я понимаю, ему тяжело… с такими-то епископами! О, я видел на соборе, чтó это за епископы! Но что посеет человек, то и пожнет. Куда повернет, туда и пойдет… «Сеющий ветер пожнет бурю».
– Ты что-то часто это повторяешь, Феодор! Какую бурю ты еще нам пророчишь?
– Не знаю, отче, не знаю… Я не пророк. Но одно я знаю точно: никогда преступление заповедей и гонение невиновных не проходило бесследно, и нелживо Писание – «сеющий ветер пожнет бурю»!
10. Полуденный бес
Причина войны должна быть законной.
(Св. император Маврикий)
Когда северный ветер сменился на южный, и настало самое знойное время года – несмотря на близость моря, воздух иногда был душен до невозможности, – в сердце архиепископа Иосифа тоже воцарились тяжесть и духота. Получив в июне первое письмо от брата, он обрадовался и внутренне воспрянул: возможность хоть изредка получать весточки от Феодора делала заключение не таким тяжелым. Стражи не сразу согласились принести Иосифу письменные принадлежности, но все же переговоры, которые он упорно изо дня в день в течение недели вел с ними, наконец, увенчались успехом, и ответ Феодору был отправлен. Архиепископ ожидал, что чернила и перо у него отберут, но этого не произошло. Тогда на оставшихся листах пергамента он стал записывать свои мысли о снисхождении в церковных делах. Уже давно в душе архиепископа жило некое сомнение, которому он до сих пор, однако, не давал хода, зная, что если будет много думать об этом, то только разорит свое душевное устроение, и тогда пребывание в заключении станет невыносимым. Но теперь Иосиф, наконец, решился изложить свои мысли, тем более что в письме Феодора прозвучало слово «ересь».
Правомерно ли было считать еретическим осудивший их собор? Не следовало ли все же согласиться, что по снисхождению восстановление эконома в сане было возможно? Стоило ли поднимать такое возмущение? Стоило ли дело эконома того, что архиепископ покинул свою кафедру, оставив паству неизвестно кому – быть может, «наемнику, а не пастырю», – и отправился на этот остров в бессрочную ссылку?
Иосиф вспоминал те доводы, которыми брат убеждал его в свое время в необходимости протеста, но сейчас они почему-то не казались ему столь же убедительными, как тогда. Что это? Малодушие? Он испугался лишений? Испугался умереть здесь, в этой убогой келье, лишенным сана, с клеймом «отщепенца»? Нет, но…
Иосиф думал о патриархе. Этот человек – умный, образованный, благочестивый, вроде бы не рыхлого характера, – он тоже испугался императора? Ведь он подписал соборные определения, хотя Феодор и надеялся, что патриарх такое не одобрит… А может быть, святейший думал, что так нужно для пользы Церкви – и был прав?