В шесть утра они уже чифирили, когда в помывочно-ванный «салон» вошла я. Выглядела я, должно быть, дико в кашемировом до пят халате цвета овсянки… А может, и нет, кто же скажет! Девчонки отгоняют попрошаек, те обступают меня, просят оставить чинарик, я оставляю свой беззубой старухе. В палате мне говорят, что так нельзя, – «теперь они, как бездомные собаки, не отстанут». Норма выдачи сигарет, присланных из дома, – десять штук в день. Попрошайки выкуривают свою пайку где-то к обеду, а потом побираются.
«Надо сказать, чтобы передали сигарет попроще, для попрошаек. Раздавать “Мальборо” – глупо, вообще не давать – не получится». Лежу на кровати, думаю о девках, сидящих с чифирем на корточках вдоль стен курилки. Одна из них маленькая, с огромными черными глазищами, хрупкая, как двенадцатилетний ребенок. Тощая, руки покрыты татуировками, уши исколоты пирсингом. Для большего «прикола», видимо, некоторые сережки вырваны, в этих местах мочки ушей превратились в бахрому. Одета в тельняшку со спущенными плечами, разговаривает исключительно на матерном. Сколько лет – непонятно. Может, восемнадцать, а может – двадцать восемь. Лицо цвета печеного яблока. Дальше думать ни о ней, ни о других участницах чифирного чаепития не получается. Не думать же, в самом деле, как они дошли до жизни такой. А о чем думать? Или о ком? Не о судье же Криворучко из Тверского суда…
Судья был гладкий, лысый, с короткой шеей, утонувшей в мантии. Когда выступали мои адвокаты, он казался мне интеллигентным. Господи! Это было только позавчера! Тогда я не знала, что Криворучко – из «списка Магнитского», а теперь знаю. Татьяна Владимировна рассказала.
Читаю постановление судьи: «…доводы защиты о том, что помещение в судебно-психиатрический стационар является ограничением свободы и фактическим заключением под стражу, являются надуманными и несостоятельными, поскольку следствие не ходатайствует об изменении меры пресечения». Думать об этой циничной, лишенной смысла средневековой ереси тоже не имеет смысла. Это российский суд в самом его банальном, типичном проявлении.
Я в Кащенко насильно, вопреки всем разумным доводам. Однако это нельзя считать лишением меня свободы: следствие же не изменило мне меру пресечения. Не в тюрьме же, а только в психушке. Бред… Только два дня назад я была дома, гуляла по улицам, могла покататься на троллейбусе, например. Конечно, это не лишение свободы, судья же ясно написал. И думать об этом нет никакого смысла. Надо осмысливать иное: вокруг столько ошеломляющих впечатлений. Их надо вбирать, когда удается – записывать, проживать… Даже сопереживать.
– Лена, это правда, что вы писатель?
– Правда, – отвечаю, не интересуясь, откуда это известно.
Аля сидит на своей койке. Она воистину ангел, ее так и зовут в палате – «наш ангел», – молода, лет двадцать пять… Красавица. Безупречно ровная кожа, про такую говорят «прозрачная», огромные черные глаза, длинные ноги. Аля в глубочайшей клинической депрессии, сегодня первый день, что она не плачет. Травма родительского развода преследовала с детства и накрыла, как она рассказывает, года два назад. До этого Аля работала стюардессой в первом классе в «Аэрофлоте».
– Лена, а у вас нет ваших книжек?
– Нет, но я попрошу, чтобы принесли, если хотите.
– А сколько у вас книг?
– Три.
– Про что?
Скупо рассказываю…
– Аля, вам я советую прочитать первую. Роман «Легко!».
– Там есть любовь?
– Там практически одна любовь и есть.
– Как здорово! Так люблю про любовь.
Книжку принесут после обеда. Не представляю себе, чтобы Аля читала роман. Вчера и сегодня все утро она читала то ли молитвенник, то ли Евангелие. Крестилась и била поклоны, не выпуская книжки из рук, шевелила губами. Вчера? Странно, еще два часа назад казалось, что, кроме мохнатого тумана, черных липких глаз санитара и обыска, я ничего не помнила о «вчера», а оказывается, это тоже неправда. Помню Алю, бьющую поклоны.