И тут же из-под лавки выпрыгнула ящеркой куколка – размером как моя ладошка, не больше. Глазенки – агаты черные, прорезь рта кроваво-алая, тело из тряпицы льняной, в которую сена напихали. Юркая, жуткая, принялась она плясать лихо на столе. Она пляшет, а у меня сердце в такт ее топоту отзывается.
– Стой! – кричу, а сама пытаюсь ухватить куколку. – Стой, кому сказала!
И кажется, что так важно остановить эту пляску, кажется – все от этого зависит. А Гоня подпрыгнула, скакнула лягушкою, побежала, семеня маленькими ножками, к окошкам на дальней стене. Там прялка стояла, узорами дивными украшенная, и возле нее висело длинное зеркало в оправе из серебра, куколка побежала к нему, захохотала пронзительно, показалось, что птицы это закричали ночные, и прыгнула в омут зеркальный. Делать нечего – я за ней. И испугаться не успела, как приземлилась на груду жухлых осенних листьев.
Слышу – хохот слева раздается, там в лунном свете сосны высятся, хорошо, подлеска нет, я подскочила да и бросилась в ту сторону. Бегу, а смех все дальше меня уводит, шишки под ноги попадаются, ветки сухие, но легко бежать по мягкой земле, выстланной хвоей сухой, да и луна ярко так светит, что все видать, каждый сучок, каждый пенек.
И вот догнала я куклу – ткань на ощупь оказалась как лед, обожгло меня холодом. И хоть заледенела рука, а держу крепко, чтобы не упустить. А куколка хохочет, и вокруг тени сгущаются.
– Поймать поймала! А удержишь ли? – и взвилась в воздух, а я за ней.
Страшно стало, выстыло все внутри, сердце оборвалось, словно в пропасть ухнуло. Я глаза зажмурила, из последних сил сцепив пальцы на кукле, и так сильно сжала руки, обхватив ее холодное тельце, что кажется, и захотела бы – не смогла бы отпустить поганку. Судорога по телу прошла, а я лишь крепче зажмурилась, казалось, стоит открыть глаза – и все, пропала. Тьма вокруг меня искрилась, сверкала самоцветными узорами, словно мастер дивный ее украсил, а тело мое все сильнее холодело.
– Опускайся! – крикнула я, вложив в этот крик всю свою силу – иногда удавалось мне заставить людей делать то, что хочу. Но для этого обычно разозлиться нужно было. А сейчас я прямо горела от ярости и страха, и гремучая смесь эта силу стократ могла усилить. – Опускайся, шишига болотная!
Куколка ойкнула, и камнем вниз мы рухнули – я не успела испугаться, как чую, стою на земле, словно бы и не свалились с небес мы с Гоней. Она рыбиной речной бьется у меня в руках, вырваться хочет. Шипит что-то, бормочет.
И вдруг вспомнила я, как матушка завораживала-заговаривала омутниц, которые к колесу приплывали да пытались его остановить, чтобы муки у людей не было. Слова те вспыхивали перед моими глазами огненными узорами, колдовской вязью дивной, и мне оставалось лишь успевать читать их.
– Посреди леса – озеро с водой мертвой, водой проклятой, у озера – ручей с водой живой, хрустальной да святой. Как пойду я к озеру да не замочу подол, как умоюсь я той водой ключевой живой… так с тех пор будь подвластен мне мир ночной, и анчутки, и черти. И водяной… и вся Навь, что сокрыта водой второй, пусть откроется предо мной…
И тут же холод, что от куклы шел, исчез, а она заплакала, как дитя малое.
– Пусти меня… слышишь, пусти! Служить буду, только пусти…
И я поняла – больно ей сейчас, слова мои каленым железом обожгли. Отпустила. Стою, смотрю на нее, брови нахмурив, наверное, опять морщинка меж ними пролегла, мне еще травница Дарина, что воспитала меня, говорила, что с детства у меня метка эта, что нельзя мне злиться да печалиться, некрасивая я становлюсь. Но не до красоты сейчас. Сейчас из лесу этого выбираться надобно. Как там Василиса сказала? – не выйдешь коли, навеки в Нави бродить-блуждать будешь, на Той Стороне реки Смородины.