, неточные метафоры, варваризмы, перевранные цитаты, стилистические погрешности. Прежде всего заменили велеречивый «язык курии» – только не разговорным, а вульгарным языком, полемику – бранью, термины – матерщиной, и, думая, что «говорят как дышат», на самом деле говорят как рыгают.

Со своей стороны, рядовая публика (так и говорят – «публика», хотя когда-то это словечко звучало как насмешка: «ну, публика!») старается соответствовать этому новому публичному стилю поведения и стимулирует появление телепередач с их отовсюду понадерганной культурой, где благосклонно принимаются манеры, которые некогда стали бы предметом изучения на семинарах по психиатрии, выносятся на всеобщее обозрение семейные дрязги и аплодисментами встречают того, кто ведет себя подобно киноперсонажу Каприоли[77], когда тот, хныча и мямля, жаловался, что ему не дали работу диктора на радио, потому что он носил резиновый напальчник на прищемленном дверью пальце: «из-за резиночки… из-за резиночки…».

Некогда в Барселоне существовал (говорят, существует до сих пор, но исполнители уже не те) «Приют богемы» – заведение, где выступали (позволив себя убедить, что публика все еще без ума от них) старые театральные развалины, задыхающиеся восьмидесятилетние певцы, скрученные артритом почти столетние балерины, древние субретки, хрипатые и целлюлитные… Зрители, состоявшие на треть из ностальгирующих, на треть – из любителей ужасов и на треть – из снобов-интеллектуалов, наслаждавшихся таким образом «театром жестокости», отбивали ладони, аплодируя, и в самые захватывающие моменты готовы были стрелять в пианиста от избытка эмоций, а исполнители были счастливы – ибо чувствовали, что зал был некоторым образом – с ними, для них, как они.

Итальянская общественная жизнь порою очень напоминает этот «Приют богемы», в ней царят крики и ажиотаж, невоздержанность, оскорбления, пена у рта, и мало-помалу «публика» (отнюдь не отбросы общества) начинает относиться к ее событиям как к жестокому спектаклю, задуманному Ариасом[78] (помните его великолепный мюзикл «Мортадела»?), с участием карликов и престарелых балерин. Так что же удивляться успеху «Корриды»? Она кажется квинтэссенцией всего вокруг: напоминает нам, кто мы есть и чего хотим, восхваляет не исключения, а правила. Коррадо – это просто Гоффредо Мамели[79] наших дней.

С другой стороны, «Коррида» – это также триумф политкорректности, она может служить образцом для других, более «серьезных» передач.

Традиционный комический театр всегда эксплуатировал уродцев, слепых, заик, карлика и толстяка, убогого и странного, тех, кто выполнял работу, считавшуюся бесчестной, или принадлежал к этнической группе, считавшейся второсортной. Все это стало табу: теперь невозможно не только оскорбительное передразнивание беззащитных парий, но даже Мольеру не позволили бы сейчас иронизировать над медиками: лига по охране их прав тут же встанет на защиту от предполагаемой диффамации.

Необходимо было найти решение, и решение было найдено. Нельзя больше выставлять на посмешище деревенского дурачка – это недемократично; но в высшей степени демократично дать ему слово, предложить ему представить самого себя в прямой речи (или «от первого лица», как называют это сами деревенские дурачки). Как это и происходит в настоящих деревнях, минуя какую бы то ни было художественную обработку. Теперь не смеются над актером, изображающим пьяного, а просто покупают выпивку алкоголику и смеются над его свинством.

Достаточно вспомнить, что эксгибиционизм не просто входит в число выдающихся качеств деревенского дурачка, но также найдется легион таких, кто ради удовлетворения собственной страсти к эксгибиционизму готов исполнять роль деревенского дурачка. Некогда двое супругов, чей брак дал трещину, подали бы в суд за клевету, если бы кто-то позволил себе обыгрывать их жалкие перепалки, – как учит поговорка, грязное белье следует стирать дома. Но если те же самые супруги не просто позволяют, но жаждут выставить на всеобщее обозрение свое убожество – кто теперь сможет их осуждать?