Башня собора Нотр-Дам де Дижон отбрасывает тень, и тень – востроносая, как русская борзая – берет след свадебного кортежа, еще теплый, втоптанный в отсыревшую площадь, и, то крадучись, то вдруг преодолевая одним махом несколько шагов, спешит настичь все то, что дети обобщают в ликующем, кричащем «свадьба, свадьба!». В спину Карлу с колокольни несется медное: дин-дон, дин-дон, пусть вам будет сладок сон, дин-дон.
Сон, усталость, каламбур Луи, первая брачная ночь. Еще один дин-дон – и у Карла безнадежно испортилось настроение. Тем более что красноречивейший жест отца и скользкое «Быть может, было бы лучше, если бы вы…» (это Луи) склонили Карла к тому, чтобы вновь приблизиться к Като и взять ее за руку. Это совершенно необходимо для того, чтобы выглядеть супружеской четой. Такой, как в свадебных альбомах, или такой, как чета Арнольфини.
Карл принял руку Като, выпорхнувшую из кокона, так, словно это была рука лягушки или прокаженной. С брезгливостью начинающего естествоиспытателя. «Он еще совсем дикарь!» – растроганно всплеснула руками Изабелла Португальская, хозяйка крупной лошадиной улыбки.
Кисею возле рта колеблет неровное дыхание Като – легкая одышка маскируется под волнение. Карла осеняет – эта женщина (он еще долго мысленно говорил о Като как об «этой женщине») тоже, оказывается, волнуется! «Ну и пусть себе волнуется», – равнодушно отворачивается Карл, как вдруг кинематографическая смена декораций заставляет его вздрогнуть всем телом.
Две кряжистые, грязные руки – руки попрошайки, в мгновение ока очутившегося на заранее подготовленных позициях, руки самого настырного из попрошаек, сложенные лодочкой, влезли под нос жениху-Карлу-подателю, а из уст, надорванных розовыми шрамами, вырвалось тягучее «у-у-у», требовательное и жалкое, как «дай» хилого олигофрена. То есть такое, противостоять которому невозможно.
Карлу объясняли, что щедрость к лицу рыцарю. Кругом шепчутся: подай же ему, подай – мол, это нормально. Но Карл по-прежнему медлит в рассеянности. И тут Като уверенно забирает у него свою руку, достает флорин и, словно в насмешку над нерасторопностью своего малорослого, заторможенного, несовершеннолетнего мальчика-мужа, мальчика-невежды, кладет золотой на ладонь попрошайке.
«У него еще нет своих денег», – комментирует Като и в довершение всего тепло похлопывает нищего по бородатой скуле. Тот довольно урчит.
А в это время Карл, в котором вместо крови теперь бурлит голубая ненависть, с ужасом спрашивает себя: «Неужели то, что произошло, непоправимо? Почему случилось так, что это моя жена?»
Вдруг Карл как наступит сапогом в лужицу! Брызги в лицо нищему и всему белому свету – видали!
Стрелки на башенных часах, первая, Бог свидетель, длиной в указующий перст, вторая – с людоедову зубочистку, огромные вблизи и немалые снизу, сложились в сапожок и озаглавили город совершенным L.
Идущие – он с невестой (с женой!), расфуфыренный, как весенний подалирий,[27] сумрачный в царственном обрамлении собольих покровов, облачко роскоши в авангарде роскошного облака, он и все вслед за ним – сделали еще один шаг прочь от церкви, раскрывая толпу, как нечто раскрывает нечто.
Невидимое ненавидимое лицо, рассеченное улыбкой всем и каждому: тебе, тебе и тебе, нищему, и так каждому нищему, скопом и раздельно, прокажено милостивым благоволением, воспрещено к созерцанию в настоящем, обращено в прошлое, в порок, в будущее, в измену.
Нетрудно догадаться, что герцогиня нищих улыбается своему верноподданому народу, пользуясь млечным флером во имя мелочного обмана. Но если она выше на голову, это еще не значит, что ей позволено водить за нос кого ни попадя, а главное – его, Карла, без двух минут герцога. А ведь на фаблио прошлого года отнюдь не двое и не трое были свидетелями, как он сорвал с этой башни один из грохочущих колоколов и размозжил им череп Морхульта