Никто не знал, да и не должен был знать о том, что Берия презирал Сталина. Боялся и презирал.

Презрение пришло в сорок первом году. В июне. Когда Лаврентий Павлович вместе с Ворошиловым, Будённым, Молотовым сразу после первых сообщений с границы о нападении Германии, на рассвете, приехали к Сталину, чтобы встретиться с Кобой. Старики (хотя какие старики, всего несколько лет разницы, но Берия их так презрительно про себя называл), находясь в озабоченности и ужасе перед мыслью о том, что сейчас с ними сотворит их божество, по приезде не заметили того, что увидел своим опытным взглядом руководитель Наркомата внутренних дел. А Берия увидел страх. Страх, который исходил из обрюзгшего, жирного тела, укутанного в халат. Страх, который исходил из глаз ещё вчера страшного Кобы. Берия в тот момент настолько опешил, что даже не смог вымолвить слов приветствия. В голове крутилась одна-единственная мысль: «Сталин, великий и ужасный Сталин, Сталин, которого боялась многомиллионная страна, обосрался! Нет, не в прямом смысле, но по существу. Он обосрался от ужаса, что приехали не К НЕМУ, а ЗА НИМ». А вслед за первой пришла и вторая, ещё более кощунственная мысль: «А вот что, если бы он, Берия, сейчас приехал один, без этих напуганных «стариков», только со своими двумя верными подручными, что бы было? Ведь наверняка этот страшный старик, не оказывая никакого сопротивления, сел бы на заднее сиденье авто, а к вечеру в Лефортово стало бы на одного знаменитого заключённого больше. Ох, и погуляли бы кованые сапоги по больным почкам “вождя народов”». Но эта мысль как родилась, так в тот же миг и умерла. Сталин, как говорится, быстро «сориентировался на местности» и уже спустя минуту его крик обрушился на головы дрожащих от страха верных ленинцев. Момент был упущен. Но ощущение того, что он, Берия, пусть на миг, но был над Кобой и мог его растоптать, сохранилось в Берии на всю жизнь. После того памятного утра презрение к «отцу народов» росло в Лаврентии Павловиче с каждым годом, с каждым месяцем. С каждой проигранной битвой, с каждой истерикой, устроенной Сталиным за три года войны. С каждой попыткой Сталина (а их на его памяти было три) наладить контакт с Гитлером, чтобы прекратить войну ценой передачи фашистам западной части СССР и миллионов человеческих жизней. Каждый раз, когда Лаврентий Павлович слышал крик Кобы, он вспоминал ТОТ день. И тот страх. Некогда, ещё в годы юности, в одном споре Берия услышал фразу, которая вцепилась в его мозг мёртвой хваткой: «Тиран не имеет права быть слабым. Если он проявил слабину – он не тиран». Тот спор касался Николая Второго. Чем он закончился, Берия не помнил. Но вот фраза осталась с ним навсегда. Двадцать второго июня Коба дал слабину. На что не имел права. Именно за ТОТ день Берия и презирал Сталина. Боялся и презирал.

Но вот Жукова Лаврентий Павлович не боялся и не презирал. Он ненавидел маршала. Ненавидел за всё то, на что сам был неспособен. Ненавидел за активную жизненную позицию, которую Жуков выставлял напоказ, как бы красуясь ею. И это сходило ему с рук, в отличие от Наркома внутренних дел. За то, что тот смог в глазах окружающих утвердить себя как волевой человек, с которым считается сам Сталин (и Коба иногда подыгрывал ему в этом, в то время как Берии такого не позволял). Ненавидел за то, что окружающие, не зная всей подноготной кремлёвского закулисья, искренне верили во все эти сказки. Верили в слухи о твёрдости характера маршала, о его стойкой позиции, об умении вести себя независимо с самим Вождём: эти слухи, как докладывали с фронтов особисты, повсеместно росли и множились, как грибы после дождя.