Он ничего не сказал, но душою прошло тепло…

И, когда после раннего деревенского ужина он ушел к себе в натопленную спальню и улегся в чистую кровать, – от белья пахло с детства знакомым, приятным деревенским запахом, – он почувствовал, что не уснет скоро, что надо выяснить сначала, что его тревожит. Соня? Саша? Эта странная Анна с ее покорной и упорной любовью? Бедность? Неопределенность положения?.. Но что же делать? Недавно Бенкендорф передал ему поручение Николая «заняться предметами о воспитании юношества»: «предмет сей – писал генерал дипломатично, но безграмотно, – должен представить вам тем обширнейший круг, что вы на опыте видели все пагубные последствия ложной системы воспитания». Сперва он не ответил на это обращение, но оно настойчиво повторилось, и он должен был представить «Записку о народном воспитании». Надо было защищать в ней необходимость просвещения, ратовать за преподавание истории без искажения исторических событий, восставать против телесных наказаний… Но Николая это не удовлетворило, и Бенкендорф впоследствии писал Пушкину: «Его Величество изволил всемилостивейше благодарить вас за Записку и при сем заметить изволил, что принятое вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое число людей. Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному. На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание».

Болела душа. Он как бы подмазывается к царю вопреки своим убеждениям, а его друзья, взгляды которых он разделял, томятся в цепях, в страшной Сибири… Что делать? Что делать? И так, в глубокой тишине, которую знает только русская деревня зимой, тянулись томительные часы. И он как будто забывался…

В окна чуть серел зимний рассвет и торжественно звонил вдали, над снегами, колокол: то святогорские монахи к заутрене православных сзывали. В доме уже началось тихое, утреннее шевеление: слышно было, как Арина Родионовна кашляла осторожно, чтобы не разбудить его, как прошел с тяжелой ношей душистых сосновых дров истопник Семен, как шептались о чем-то девушки…

Он встал, принял ледяную ванну, позавтракал. Но опять и опять внутренняя тревога мешала работать. Он протерзался некоторое время над бумагой и, вдруг с шумом отшвырнув стул, встал: нет, надо пройтись, успокоиться…

Он оделся и бодро зашагал по дороге в Тригорское. Снег весело поскрипывал у него под ногами и в лучах утреннего солнца горел, как россыпь алмазов. Над тихими деревнями стояли позолоченные солнцем кудрявые столбики дыма… И так весело было в груди от ощущения этой свежести снежной земли. Верилось в жизнь, в себя, в счастье, – только вот еще одно маленькое усилие – и пред ним раскроются все золотые дали сразу…

Он подходил уже к границе дедовских владений, и его глаза ласково приветствовали три сосны-великана, друзей его. Осыпанные алмазной пылью, старые сосны блаженно нежились на солнышке…

И вдруг впереди на дороге он увидел темную женскую фигуру. Он сразу узнал ее: то была Анна. Сердце его забилось так, что он даже удивился. Увидав его, она остановилась и невольным жестом прижала руку к сердцу. И когда он с любезной светской улыбкой подошел к ней ближе, он увидел ее сияющие глаза, которые без слов говорили ему все. Она молча смотрела на него, а на Вороноче звонил колокол. Ему стало совестно за свою улыбку. Он почувствовал между этой удивительной девушкой и собой какую-то твердую черту, какой между собой и женщинами он никогда еще не чувствовал. А колокол пел…