Среди царствовавшего в зале молчания можно было, однако, расслышать странные, совсем не подходящие к этой минуте звуки. Кто-то по временам стонал, тяжко охал и даже слегка вскрикивал.
Этот кто-то был граф Остерман.
Он весь ушел в свое кресло, так что из-за стола было видно одно только его бледное, толстое лицо, да и то нижняя часть этого лица, так как верхнюю прикрывал зеленый зонтик.
Великий Остерман, – неизменная, живая душа государственного управления, – в последние годы объявил себя безнадежно и тяжко больным. По целым месяцам он сидел в своем кабинете, и когда ему необходимо было появиться на каком-нибудь чрезвычайном и важном заседании, то его туда переносили, и он с первой и до последней минуты обыкновенно стонал и охал, не снимал со своих глаз зеленого зонтика.
Многие внимательные и насмешливые люди того времени говорили, что этот зонтик очень удобная штука. Из-под него можно гораздо лучше и безопаснее наблюдать окружающих, а самому не поддаваться никаким наблюдениям.
Этот таинственный зонтик, эта вечная агония издавна служили Остерману верную службу.
Стеная и охая и представляя из себя жалкую карикатуру, он обделывал смелые, большие дела, достигал своих хитро задуманных целей, а в опасные минуты стушевывался и скрывался, и никто ничего не спрашивал с больного, умирающего человека.
Теперь он стонал и кряхтел с особенным удовольствием и даже не замечал действительной мучительной ломоты в ногах. Он знал, что заседание будет интересно, что принц Антон должен сыграть комическую сцену, а Андрей Иваныч очень любил комические сцены, если сам мог быть в них безопасным зрителем.
– Ох, – простонал он, обращаясь к сидевшему рядом с ним фельдмаршалу Миниху, – плохо я вижу, но мне кажется, что его высочество принц сегодня дурно себя чувствует. У него такое слабое здоровье, вы, граф, плохо укрепили его в ваших походах.
Миних ничего не ответил. Он давно уже пристально глядел на принца Антона и думал. Он думал о том, что если бы бедный принц знал его теперешние мысли, то, может быть, несколько бы ободрился и не глядел таким испуганным зверьком, не дрожал бы так под взглядом Бирона. Но он ни звуком, ни взглядом не ободрил принца. На его старом, сухом, красивом лице никто не мог прочесть его мыслей.
Наконец, Бирон прервал тяжелое, долгое молчание.
– Господа кабинет-министры, сенаторы, генералы, – обратился он к собранию на своем ломаном невозможном русском языке, – мы просили вас собраться для того, чтобы выяснить одно очень важное дело. Но прежде всего нужно кое с чем вас познакомить. Генерал, – обратился он к Ушакову, – прочтите показания, сделанные в Тайной канцелярии.
Страшный генерал Ушаков, сидевший до тех пор неподвижно, пошевелился на своем месте, откашлянулся и развернул лежавшие перед ним бумаги.
Теперь взоры всех обратились уж окончательно в сторону принца.
Антон Брауншвейгский побледнел еще больше, его губы тряслись, зубы стучали. Он знал, какие бумаги разбирает и приготовляется читать Ушаков.
Ушаков начал.
Это были признания приверженцев брауншвейгской фамилии, это было показание Граматина.
Ушаков читал медленно, слово за словом, и все внимательно слушали, и никто даже не нашел комичным слог Граматина, который на каждом шагу бессмысленно повторял: «Он мне сказал, я ему сказал».
У принца Антона уж голова кружилась. Он не слышал ни одного слова. Ему казалось, что все это собрание, все эти обращенные к нему лица качаются из стороны в сторону, начинают какую-то страшную, дикую пляску.
Лицо Ушакова с длинными седыми усами, иссиня-красноватым носом и опущенными теперь на бумагу глазами, казалось ему таким огромным, ужасным; это было лицо карающей Немезиды.