Он был одет очень просто: в темный суконный казакин. Но эта простота одежды еще более выставляла необыкновенную красоту его.

Он глядел на цесаревну ясными светлыми глазами, и она невольно забыла все думы от этого взгляда.

– Где это ты пропадал весь вечер, Алеша? – обратилась она к нему.

– Да вышел после обеда немножко прогуляться и встретился с знакомым офицером, – отвечал, улыбаясь, молодой человек.

В его выговоре слышалось малороссийское произношение. Елизавета пристально взглянула на лицо его, на его румяные щеки и укоризненно покачала головой.

– Знаю тебя, Алеша, встретился с знакомым офицером, ну и зашел, конечно, к нему, ну и выпили изрядно. Эх, как тебе, право, не стыдно!..

– Нет, цесаревна золотая, коли бы я изрядно выпил, так не смел бы явиться перед твои ясные очи, а вот, видишь, стою как ни в чем не бывало, значит, не изрядно выпил.

– Ну, да, да, рассказывай! Вот лучше скажи, не слышал ли чего нового?

– Расскажу, расскажу, только позволь сесть, устал я.

– Садись, кто же тебе мешает?

И Алексей Григорьевич Разумовский с видимым удовольствием опустился в мягкое кресло.

– Страшные дела делаются: Бирон теперь, что зверь лютый, – всех пытает.

– Да, слышала я уж это, сейчас маркиз сказывал. Только имени он, конечно, назвать не мог. Кого же пытали, знаешь? Хоть страшно и расспрашивать об этом, да все-таки знать нужно, говори.

– Пытали рано утром Ханыкова, Аргамакова и Алфимова, поднимали их на дыбу. Ханыкову дали шестнадцать ударов, а Аргамакову и Алфимову по четырнадцати ударов, все это доподлинно известно, а после них, слышал я тоже, приводили в застенок и на дыбу поднимали Яковлева, Пустошкина, Семенова и Граматина. Сам генерал Ушаков присутствовал, только вот к вечеру уехал.

Цесаревна грустно и внимательно слушала Разумовского, а он продолжал передавать ей все, о чем слышал, о чем говорил в этот день со своими знакомыми.

Он постоянно приносил ей городские новости. Из его рассказов она могла составить верное понятие о том движении, которое начинается в ее пользу в гвардии. И она очень любила эти рассказы, потому что Разумовский передавал все точно и подробно и в то же время не вставлял своих замечаний, не давал советов, не лез со своими убеждениями и уговариваниями.

Долго так беседовали они, и никто не нарушал их разговора. Лесток зашел было на минуту в комнату, да и опять вышел. Но вот и говорить не о чем, все переговорено и передано.

– Спой мне что-нибудь, Алеша! – обратилась Елизавета к Разумовскому. – Да только тише, теперь громко петь не годится.

Разумовский не стал долго задумываться. Он закинул голову, и в тихой комнате раздались нежные звуки чистого прекрасного тенора.

Он запел старую казацкую песню и с первых же слов забыл все окружающее, ушел всею душою в звуки.

Цесаревна оперлась головою на руки, не отрываясь смотрела на певца и жадно слушала. Песня кончена, а слушать все хочется.

– Спой еще что-нибудь, да только русское!

Разумовский на мгновение задумался, и вдруг на лице его мелькнула хитрая улыбка. – Придумал! – сказал он. И запел:


Я не в своей мочи огнь утушить,
Сердцем болею, да чем пособить?
Что всегда разлучно, и без тебя скучно,
Легче б тя не знати, нежель так страдати
Всегда по тебе.

Цесаревна все так же жадно слушала, но с каждым новым звуком лицо ее принимало все более и более грустное выражение. Вот и слезы затемнили светлые глаза ее и скатилась по полным румяным щекам. Слишком знакома была ей эта песня: она сама сочинила ее в прошедшие юные годы, в минуты глубокой, теперь уж позабытой, тоски и горячего молодого чувства. «Зачем все это снова напомнил неразумный Алеша?»