Умирала она страшно. Часа через полтора, собака, как будто поняла – то, что стало с ней происходить, исходило от нас. Она стала метаться вдоль железной ограды, выискивая лазейку, чтобы проникнуть внутрь. Вход был один – дверь. Она рванулась к ней. Заскулила… Няни отгоняли ее, но псина еще два раза попробовала преодолеть этот заслон. Потом, обессилев, легла. Через пару минут опять вскочила, но задние лапы уже не слушались. Она поползла по земле, опираясь на передние, поползла упорно к двери, но через пару метров, отказали и передние. Собака подняла голову, посмотрела в ту сторону, где лежали мы, напуганные и притихшие, заскулила, изо рта пошла пена…

Больше мы не проводили подобных экспериментов. А мне этот случай так сильно врезался в память, что я до сих пор ощущаю вину, вспоминая собачьи глаза. Что было в них? Укор нашему жестокому детскому любопытству или просто слезы отчаяния?

* * *

…С того же времени во мне зародилась нелюбовь к кошкам.

Стояла глубокая ночь. Я проснулся от странного царапанья по постели. Открыв глаза и повернув голову, увидел совсем близко что-то темное. Это была кошка, она как бы присела, а ее хвост находился у моего лица.

– Брысь, брысь!

Все спали, и я кричал шепотом. Никого будить не хотелось. Я попытался до нее дотянуться рукой, но не смог. От резкого движения в плече что-то хрустнуло. Перелом.

– Брысь, брысь! – шептал я, глотая слезы и, вдруг, мне в нос ударил резкий, очень неприятный запах. Кошка спрыгнула на пол. Приглядевшись, я увидел, как по простыне расплывается темное пятно и с ужасом осознал, что же произошло.

Позвать никого я не мог. Как обычно, ночью дежурили две медсестры и санитарка, но они всегда ложились спать в комнате, находящейся в самом конце очень длинного коридора. Кричать бесполезно. Даже если кого-то и разбужу, то в результате меня же и отругают. Этого я не хотел. Никто бы не стал менять мне постель глубокой ночью.

Я отодвинулся от злополучного пятна на несколько сантиметров – насколько позволила ширина койки и попытался заснуть, заткнув нос полотенцем, но дышать через рот не мог, начинал задыхаться. Время до утра тянулось мучительно медленно.

С тех пор я могу смотреть на кошек, которые нарисованы или разглядывать их фотографии, но только тем и ограничивать свое общение с этими, безусловно, милыми и грациозными животными.

* * *

…В санаторий я попал в начале лета 1970 года. В августе мне исполнялось пять лет. Я хорошо помню тот день рождения. Тем летом мы лежали не на веранде, а в беседках. В тихий час, когда все спали, я услышал шепот:

– Можно я к нему пройду? У него сегодня день рождения. А я тороплюсь.

– Можно, пройдите.

Через секунду я увидел над собой лицо деда.

– С днем рождения, Антоша. Я тебе там фрукты принес, вот книжка…

– Спасибо, дедуля.

Это я запомнил, а следующий просвет – когда я уже начинал учиться. Также – день рождения, мне уже семь лет. Я готовлюсь в школу. Подарки: портфель, тетрадки, карандаши, ручки… Объяснить такую избирательность памяти я не могу. Но могу предположить. Вероятно, я интуитивно почувствовал, что родных мне предстоит видеть очень редко. Этот робкий домысел был очень горек и память не приняла событий, связанных с ним. Память сохранила горечь, но не сохранила всех подробностей.

* * *

…До моего родного дома было две трамвайных остановки. Узнав это, санитарки и медсестры грустно надо мной подтрунивали.

– Что, улица Яблочкова опять в блокаде?

В среднем меня навещали один раз в год. Только дедушка Андрей Аврамович и бабушка Елена Антоновна.

* * *

…Мне – восемь. Но я все еще лежу с малышами, в палате, где возраст – до 6 лет. Есть опасения, что в палате для старших меня могут «сломать», начнут пацаны бегать по кроватям и случайно наступят – так мне объяснил мой врач, Герман Васильевич. Но есть и «плюсы», я в этой палате самый старший. Я – староста.