– Так плохо?!

– Совсем плохо, – подтвердил Ярун. – Побили нас.

Микула несколько мгновений молчал, глядя на них в упор, потом спросил резко и отрывисто, словно палку сухую сломал:

– Твердята?!

– Жив Твердята, – опять повторил Ярун, принимая у Нелюба вожжи и набрасывая на тот же кол, к которому был привязан его конь. – Ранили его. Сильно.

– Борис?! – чуть помедлив, так же сухо и отрывисто спросил Микула.

– А вот Борис… – сказал Ярун и умолк. Лицо Микулы передёрнулось, на глазах старея, уныло обвисли седые усы, разом собрались вокруг глаз морщинки.

Понял дед.

Твердяту снимали с телеги в шесть женских рук, он тяжело обвисал на руках заливающихся слезами жены и обеих снох, горячечно нёс околесицу и норовил повалиться под забор – ноги не держали. Бурая от застарелой крови повязка сползала с плеча, с чупруна осыпалась засохшие чешуйки грязи и крови.

К телеге уже бежали сябры, всполошённые градские. Следом за Твердятой с телеги сняли негнущееся уже, чуть тронутое тлением тело Бориса – младшего сына старого Микулы. Подхватили, понесли во двор под нестройные, тревожные щепотки.

– Да вы не стойте у ворот, парни, – горько и безнадёжно сказал враз постаревший дед Микула. – Заходите.

– Да нет, дядька Микула, мы ненадолго, на мал час только, – мотнул головой Ярун, отбросил за ухо чупрун, такой же грязный, как и у Твердяты. – Надо что-то делать, к князю идти, к тысяцкому ли…

– Яруне, – слабым голосом сказал Нелюб. – Гляди-ка…

Вдоль улицы ехал всадник. Такой же растрёпанный и грязный, как они, тоже весь в повязках.

– Полюд, – узнал Ярун мгновенно. Все пятеро – и Твердята с погибшим Борисом, и Ярун с Нелюбом, и Полюд – служили в городовом киевском полку. Всадник поравнялся с ними, и Ярун окликнул. – Полюде! Ты ж в другой стороне живёшь!

– Я не домой, – Полюд остановил коня. – Я на Боричев взвоз.

Они переглянулись и поняли друг друга без слов. И все вокруг поняли.

– Верно! – хрипло сказал кто-то. – К князю надо! Пусть зброярни открывает, время пришло всему городу за оружие браться.

По улице шли, ехали, напористо шагали, обрастая по пути людьми. А вслед им глядели двое мальчишек.

Поглядели, потом быстро переглянулись.

– Видал?! – шепотом спросил заворожённый (никогда ещё не доводилось ему видеть, чтобы вот так единодушно двигалась толпа) Бус Белоголовый. – Слыхал, чего они?!

– Ага, – коротко отозвался Сушко, сын усмаря Казатула. Подумал и добавил. – К отцу надо, рассказать всё.

– И к Колюте с Несмеяном, – добавил Бус согласно.

И мальчишки рванули вдоль улицы бегом.


Киев полого сбегал к Днепру, Почайне и Притыке песчано-глинистым откосом, на котором раскинулось пристанище тьмочисленного в городе торгово-ремесленного люда – Подол. А с севера, между Копырёвым концом и Щековицей, затаился поросший остатками сведённых на постройку города дубрав и зажатый каменистыми склонами распадок, на дне которого звонко журчит речка Глубочица. За Глубочицей уже не было улиц, здесь скорее город уже переходил в деревню, а вернее, в несколько деревень, дома перемежались большими камнями, полосами и островками доселе недорубленного леса. И называлось это место – Оболонь.

В полуверсте от речного берега покосился небольшой уже замшелый и полугнилой дом-мазанка – в таких на Руси почти что и не живут. В деревнях не дадут дому погинуть, соседи помогут срубить клети, зная – случись что у них – и ты сам им тоже поможешь. Прочно живут в деревнях, единым общим побытом. В городах нищеброды в таких халупах встречаются чаще, хоть и там община сильна.

Эта же изба была вовсе сущей развалиной – не вдруг и скажешь, что в ней живут. В иное время Несмеян, поморщась, прошёл бы мимо. Стены покосились и почернели, маленькие волоковые окна глядели слепыми чёрными дырами, кровля шербатилась потемнелым от старости камышом, а кое-где и вовсе скалилась прогнившими прорехами.