– Ну что опять не так? В чем разница?
– Он мне нравился, – сказала она. – Я любила его.
– Любила, как же.
– Да, любила! – вскричала она. – Любила!
– А чего пришла тогда?
– Я подумала… – тонкий девичий голосок. – Я подумала, как и ты: какая теперь разница? Но все совсем по-другому.
– Так и в чем разница?
– Молодой он был.
Я ждала, что отец ее ударит, а может быть, скажет: «Вытяните руки, мисс» – как мне. Я не знала, за что, но даже сквозь листья видела по его лицу, что он готов крушить все вокруг. Он, однако, не притронулся к ней и не сказал ни слова. Повернулся и, хрустя сухими ветками, пошел к своей повозке. Затем я услышала взмах хлыста и удивленное лошадиное фырканье.
Женщина проводила его пустым, ничего не выражающим взглядом, словно уже ничего не ждала от жизни. Затем побрела в гору.
Мне не было жалко ни ее, ни его. Напротив, я их презирала: его – за то, что он с ней гулял и разговаривал, ее – да хотя бы уже за то, что она была матерью нашей безродной Лотти Дризер. И все же сейчас, вспоминая выражения на их лицах, я вряд ли смогла бы сказать, кто из них оказался тогда более жестоким.
Вскоре после того случая она умерла от чахотки. Я была уверена, что так ей и надо, хотя у меня не было причин так думать, – дети часто злятся от собственного бессилия, когда узнают тайну, но не могут проникнуть в ее смысл. Я сделала все, чтобы первой сообщить ему: бегом прибежала домой из школы, спеша провозгласить новость. Но он сделал вид, что за всю жизнь и словом с ней не перебросился. Позволил себе всего три замечания.
– Бедняга, – сказал он. – Жизнь у нее была не сахар.
Затем, словно взяв себя в руки и вспомнив, с кем он говорит:
– Ну, умерла и умерла – невелика потеря для города.
Вдруг он как будто встревожился.
– Чахотка? Постой-ка, она ведь заразная, да? Хм, чудны дела Твои, Господи.
К чему он все это говорил, я тогда не понимала, но слова запомнила надолго. Не раз думала я с тех пор: в котором из трех случаев он говорил от души?
После школы братья работали в магазине. Денег они, конечно, не получали. Но и вреда от этого не было. Тогда считалось, что молодежь должна помогать по хозяйству, и потому дети не болтались без дела, как сейчас. Мэтт, худой парень в очках, работал много и упорно, никогда не улыбаясь, но и не жалуясь. Однако руки у него росли не оттуда – то споткнется о мешок со стеклами для ламп, то смахнет с полки бутылку ванильной эссенции, и тогда ему здорово влетало от отца, который не терпел неуклюжести. Когда Мэтту стукнуло шестнадцать, он попросил у отца ружье, чтобы поехать с Жюлем Тоннэром ставить зимние капканы на Скачущей горе. Отец, естественно, ничего ему не дал: сказал, что Мэтт прострелит себе ногу, а протез ему не по карману, да и вообще, он не позволит сыну шататься по округе с полукровкой. Интересно, что чувствовал тогда Мэтт? Этого я не знала. Я вообще мало что знала о Мэтте.
Мы частенько вытаскивали из-под дощатых дорожек медные монетки – их в изрядном подпитии роняли беспечные субботние гуляки, возвращавшиеся домой из отеля «Королева Виктория», и Мэтт всегда опускал свою веревку с еловой смолой на конце, хорошенько до этого пожеванной, с серьезным и сосредоточенным видом. Пойманные монетки он никогда ни на что не тратил и никогда ими не делился, даже если смолу для этих целей мы давали ему прямо изо рта. Он складывал их в черную жестяную копилку вместе с мелкими бумажными деньгами – двадцатипятицентовыми купюрами, которые присылали тетушки из Торонто, и пятидесятицентовыми, которые отец торжественно вручал нам на Рождество. Ключ от копилки он носил на шее, словно медаль Святого Христофора или распятие. Мы с Дэном обычно поддразнивали его с безопасного расстояния: