– И, именно всё это для души-то нашей исстрадавшейся, такой изболевшейся, невероятно измученной моими внутренними размышлениями, о которых может только, кто и узнает, если откроет и прочтет эту беглую, эту выстраданную мною строку.
– А будет ли их этих строк много и, когда всё это будет?
– Уверен я – это будет!
– Но, будет это так, же случайно, как и ты нашел случайно в ворохе библиотек эти проникновенные слова великого и могучего, да и неповторимого Владимира нашего Мономаха.
– И, не совсем так и тогда, когда ты этого вероятно и не ждал, и не предполагал…
– А ты же нашел и записал их себе, сделал ту особую зарубку для себя в пытливой на мысли хорошие и пророческие в памяти своей, записав те давнишние слова самого Владимира Мономаха…
А помню я, было это, когда ты вышел из Курского величественного кафедрального храма мимо памятника Александру Невскому и, когда ноги твои сами шли в курскую областную библиотеку и ты, неведомо кем ведомый искал ту одну единственную библиотечную карточку о книге, о которой ничего ранее сам ты не ведал. Ты её заказывал, ты её ожидал и затем мимо своей воли открывал её на нужной странице и так, заворожено её читал, так как всё то тогда, читаемое тобою было созвучно тем твоим внутренним натянутым Временем струнам, которые готовы были легко воспринимать музыку слов вещего князя Олега пятью веками, ранее написанными им и им читаемые, как и сегодня тобою…
– И не удивительно ли это!
– Не сила какая-то божественная ведет тебя и перст твой, вернее мой по Землице этой курской и такой нечерноземной, политой и потом не одной сотни и тысячи поколенений половцев и славян искони русских, и еще кровушкой алой нашей славянской, такой багряной, как и закат этот апукинский здешний северо-камчатский предвечерний, который что-то мне всегда предвещает, который о чём-то кому-то и говорит многое, и многое…
***
И, его юного Сонма отец тихо ушёл с того ристалища их и с поля боя их и уже затем на него – стройного сына, им рожденного, им когда-то давно зачатого смотрели, очарованные круглые и такие бездонные глаза тех самок, завоеванных им подруг, теперь безмерно верных ему подруг, которые по его первому желанию, по первому его фыркающему в азарте страсти вздоху становились как вкопанные в землю эту некие статуи самих обворожительных не то русских, не то тех древних греческих белоснежных гипсовых Афродит в землю как бы теперь в парках царскосельского Петродворцового комплекса и, затем он ими беспрепятственного и по долгу в радости обладания, и в той его страсти наслаждался. Он их долго по очереди сначала обнюхивал, еще не имея здесь никакого жизненного опыта и наивно, как-то по-юношески, еще даже не понимая, что же теперь ему как бы вчера родившемуся и делать и, что же в них так его теперь привлекает, и, почему же он тем августовским днем дрался со своим любимым им родным-то отцом. Как и мне, и всем другим никогда ведь уже не понять, почему же в ту далекую для нас Гражданскую войну их отец был у белых, а старший его сын, наоборот находился у красных, а младший может быть только подрастает и безмерно, по-особому из них каждого он любит их обеих.
И он не по годам быстро с убыстрившимся тогда временем подрастает, чтобы сделать потом свой один раз единственно верный жизненный выбор и, может даже, как в далеких тридцатых годах на очередном комсомольском собрании навсегда и легко вот так отречься от первого, отца своего и безмерно любить второго брата своего единокровного, пытаясь от всех их на него с любопытством и испытанием на верность, смотрящих долго до самой смерти скрывать свои истинные бурные и противоречивые тогда, рождающиеся в твоей голове эмоции и переполнявшие твою страждущую душеньку чувства, переполнявшие её потрепанную самим тем революционным, тем завихренным временем болящую твою душу, буквально на части и даже в клочья, рвавшие его ноющую душу.