Но ее могущество позволяло забыть о подобных мелочах. Ее изумляла, даже коробила страсть, которую она, видно, будила в муже в эти душные летние месяцы.

– К тому времени, когда настает октябрь, я совсем разбита, я прямо александрийская блудница, – говорила, бывало, Уин Берд.

Уин, разумеется, была экстравагантна во всех отношениях. Могла себе это позволить.

Однажды летом, когда они были еще сравнительно молоды, Берды предоставили чете Фезэкерли дом в Дельте, захотели, чтобы те получили неделю передышки. Ивлин это больше не радовало: опять будет все то же – манговые деревья, темные комнаты, запах и, еще того хуже, вкус примуса, египтянки в черном плывут по каналам и смеются, а над чем, никогда ей не узнать, только и перемен что Мухаммеда заменили Мустафой, а Мустафу Османом.

Более того, с грустью размышляла Ивлин, они живут в доме Бердов только летом, в самую жару и духоту.

До отъезда в Дельту оставалось две ночи. Она задумалась и не сразу заметила, как в комнату вошел Хэролд.

– Помнишь, был на «Непале» такой Даусон, корабельный механик? Я еще учился с ним в школе. В общем, он в Александрии, Ивлин. Хворал. Только что вышел из больницы.

Вечер был нестерпимо жаркий, влажный, совсем уж непотребный. Да еще изволь вспоминать какого-то механика, прямо зло берет.

– Я сперва приняла его за шотландца, – сказала Ивлин. – Но он оказался не шотландец.

Хэролд был сейчас сама доброта. И доброта протягивала во все стороны свои чуткие усики.

– Мне кажется, ему некуда себя девать. Малость одиноко ему, пожалуй. До отправки на корабль у него еще десять свободных дней. Я ему сказал, пускай лучше поедет с нами в Кафр-эз-Зайят.

– Ох, милый! Ведь это мне придется еще массу всякого накупить! Ты поступаешь иногда ужасно неразумно.

– Позвонишь утром в «Нильский холодильник», только и всего, – сказал Хэролд.

Она рассмеялась чуть ли не весело. На ней был едко-зеленый тюрбан.

– Ты опять меня изобличил, милый, – сказала она. – И почти всегда ты совершенно прав.

Подобные минуты и делали их отношения такими неповторимыми.

Хэролд поцеловал ее. Он выпил, но не больше, чем принято. Это лишь прибавляло ему мужественности.

– У Даусона есть друг, – сказал он.

– Друг? Тогда почему же он одинок?

Хэролд замялся:

– Ну, то есть… В некотором роде. И этот друг – грек. Это ведь не свой брат.

– Грек? Никогда не была знакома с греком.

– Пожалуй, будет интересно. Он только что с археологических раскопок где-то в Верхнем Египте.

– Ты что же хочешь сказать… – продолжать Ивлин была не в силах.

– Некуда было податься. Он приезжий и друг Даусона. Пришлось его пригласить.

– Пришлось! Сидишь, выпиваешь где-то в баре, и оглянуться не успел – уже пригласил весь тамошний сброд! Нет, милый, надо все-таки думать, в какое ты нас ставишь положение. Мало нам этого зануды механика. Он по крайней мере честный, хоть и неотесанный. Но грек. В доме Уин и Дадли.

– Уин и Дадли приглашали армян, сама знаешь, и что-то я не слыхал, чтоб они потом недосчитались серебряных ложечек.

– Это совсем другое дело. Берды сами за себя отвечают.

Обед прошел в молчании, Ивлин только и сказала:

– Esh, Khalil. Gawam![2]

Сухость воздуха всегда была для нее мученьем, а тут стало уж так сухо – даже удивительно, откуда взялось столько слез, что хлынули, когда они с Хэролдом пили кофе.

– Ох, милый! Какая я глупая! Какая глупая! – И от этих слов все стало еще глупей.

Когда Хэролд подошел и сел рядом, знакомые очертания его тела, которое она ощутила сквозь помятую рубашку, лишили ее остатков сдержанности. Заливаясь слезами, Ивлин целовала руки мужа. И оба они таяли в аромате жасмина и влажных цветочных клумб.