В один из дней позвонила Наталья Крымова. Мы тогда еще даже ни разу не виделись, но по телефону общались бесконечно: ее статья «О Высоцком» шла в «Авроре». Вернее было бы сказать так: ее статью «О Высоцком» я, как бурлак баржу, тащила сквозь мыслимые и немыслимые цензурно-партийные рифы. Придирались к каждой фразе, а Крымова не соглашалась на поправки, а я металась между обкомом (неким Барабанщиковым) и телефонными переговорами.
(Недавно, читая «Гастрольный роман» Рецептера, вновь наткнулась на Барабанщикова. Оказывается, он склонял Рецептера и Стржельчика к участию в антисионистском комитете, «…товарищ Барабанщиков, имя и отчество я по дороге учил наизусть, но с тех пор безнадежно забыл», – пишет Рецептер. Я тоже забыла имя, но фамилию – до чего ж выразительна! – никогда.)
И вот Крымова в очередной раз звонит, а я сплю, набегавшись по загсам и моргам и, вскочив с дивана, хватаю трубку. «У меня мама умерла», – говорю я.
Пятнадцатого мая – похороны. Шестнадцатого исполняется 25 лет нашей с Борисом общей жизни, он дарит мне хрустальную солонку…
А статью Крымовой обком все-таки запрещает. И я решаюсь на безумный по тем временам шаг: еду в Москву, чтобы пробиться в ЦК и, может быть, – чем черт не шутит! – отстоять Высоцкого.
Вот тогда я и пришла в первый раз к Наташе Крымовой. Вижу, как она радостно изумляется, видимо, мой поступок представляется ей необычным. Знала бы она, как мы еще до обкома и цензуры дурили голову Горышину, чтобы заполучить его подпись на гранках перед отправкой в печать. Была зима, он отдыхал в Дюнах, и мы (Региня, Левинский и я) поехали к нему на машине нашего художника Валеры Толкова, прихватив водку, стаканы, закуску и вместе с Глебом в заснеженном лесу как следует выпили и после этого подсунули ему гранки. Но в ЦК с водкой не пойдешь, как быть? Выясняется, что у Наташи есть подруга в отделе культуры, может быть, через нее?
Словом, нам удалось «натянуть нос» ленинградскому обкому, из ЦК позвонили, велели печатать. Бывают же чудеса! Но эти чудеса стоили мне работы, когда разразился скандал с «Юбилейной речью» Виктора Голявкина. Не столько за Голявкина меня выгнали, сколько за Высоцкого, за то, что посмела пойти против обкома.
Д. Самойлов
Очень много плакала. От обиды (все работают, все при деле, а у меня даже телефон не звонит), но не только от обиды. В основном из-за «дисфункции щитовидной железы». Так звучал диагноз. «О, да вы наша больная! – такими словами встретила меня врач-эндокринолог. – У вас случилась какая-нибудь психологическая травма?»
У этой «травмы» были имена и даже место действия. Ненавижу смольнинские коридоры и высокие двери кабинетов. За этими дверями всегда – что-то неприятное для меня. Ну вот хотя бы выволочка за «Три мешка сорной пшеницы», это еще в бытность мою редактором «Ленинградского рабочего». Была такая форма наказания: «провести беседу» (вообще-то я испробовала на себе почти все формы партийных взысканий, кроме крайней – «положишь билет»). Так вот, «беседа». Два заведующих отделами (пропаганды и культуры) и я, вызванная на ковер за то, что опубликовала в газете хвалебную рецензию на товстоноговский (тендряковский) спектакль, признанный властями вредным.
Совсем другая беседа ждала меня спустя два дня в кабинете Товстоногова. Георгий Александрович благодарил за рецензию, казался усталым, измученным, сказал: «Уехать бы надо из этого города». На его письменном столе стояли три миниатюрных мешочка из настоящей мешковины и с настоящей, надо полагать, пшеницей. Только жизнь вокруг была не настоящей, с не нами выдуманными абсурдными правилами. А уж история с голявкинским рассказом – чистый абсурд.