Несколько раз мы были свидетелями воздушных боев между немецкими и советскими истребителями. К сожалению, эти бои заканчивались не в пользу наших летчиков: их самолеты, оставляя за собой длинный хвост черного дыма, врезались в землю и взрывались. Однажды мы видели, как летчик сбитого самолета спускался на парашюте, но так и не узнали, остался ли он живым, так как немецкий летчик продолжал стрелять по нему из пулемета.
В августе немцы стали писать в листовках, что наши противотанковые рвы бесполезны, так как для немецких танков они легко преодолимы. Кроме того, их можно без труда обойти. И это было действительно так, но говорить об этом друг другу и тем более начальству мы не осмеливались. Оборонительные работы продолжались. Немцы предупреждали, что скоро начнут бомбить нас и обстреливать из самолетов, хотя им «жалко несчастных заключенных, которые трудятся подневольно». После взятия немцами Смоленска наших отступавших войск мы не видели. Говорили, что они попали в окружение.
…В начале августа нам выдали первую зарплату. За несколько дней до этого наши старшие обсуждали, сколько кому следует платить. Женя Анохин, Нестер Крохин и учетчик Коля Захаров[3] отмечали, что я работаю хорошо, не «волыню» и поэтому заслуживаю такой же повышенной зарплаты, как и более рослые и физически сильные ребята. Так, за вычетом стоимости питания мне достались 800 рублей. А минимальная зарплата составила 600 рублей. Кстати, в начале сентября нам выдали еще и вторую зарплату. На этот раз она у всех была меньше – около 500 рублей. Таким образом, на трудовом фронте я заработал примерно 1300 рублей, из которых 100 рублей вскоре пришлось потратить на приобретение в сельском магазине простеньких брезентовых туфель взамен старых, полностью вышедших из строя.
…С начала августа в связи с приближением немецких войск к Екимовичам всё больше местного населения стало эвакуироваться на восток, гоня впереди себя коров и другой скот. Люди двигались в основном пешком и редко – на телегах, запряженных лошадьми. В середине августа территория за правым берегом Десны, включая Екимовичи, и у впадающей в Десну реки Колозня, где мы часто купались, оказалась ничейной: два-три дня там не было ни наших, ни немецких войск. В это время населению Зимниц и находящихся вблизи других населенных пунктов поступил приказ срочно эвакуироваться. Однако данный приказ к нам не относился.
В те дни мы стали свидетелями начала эвакуации жителей двух небольших деревень – Новое (на правом берегу реки Колозня, оставленном нашими войсками) и Старое Сырокоренья (на левом берегу той же реки). Погода была солнечной и жаркой. Сначала все жители зашли на местное кладбище попрощался с похороненными там родными и близкими. Люди садились на могилы и со слезами целовали кресты, потом низко кланялись могилам. Я видел также, как члены одной семьи перед уходом из деревни целовали стены своей избы, ворота и другие постройки. Смотреть на эти сцены было ужасно тяжело, у меня и у некоторых других ребят тоже потекли слезы…
На следующий день я увидел на противоположном берегу реки Колозня, в деревне Новое Сырокоренье, усадьбу с пчелиными ульями. Хозяев в усадьбе не было, и во всей деревне не было видно никаких людей. И тут же я захотел показать друзьям, что я пчеловод и могу угостить всех свежим сотовым мёдом.
Моя «работа» на пасеке привела к тому, что пчелы ужалили меня раз пятнадцать. Всё страшно болело, и от работы с лопатой меня, естественно, освободили.
Наступило время обеда, и мы зашли в усадьбу, чтобы взять оставленные мною рамки с медом. Но тут в одной из ближайших к пасеке изб открылось окно и что-то в нём мелькнуло. В избе мы обнаружили совсем немощного старика, пытавшегося взобраться на русскую печь. Он не согласился уехать из деревни в эвакуацию, зная, что ему всё равно скоро помирать. Обе рамки с медом мы оставили старику и ушли от него, очень довольные своим поступком. Кто-то из начальства попытался обвинить меня в мародёрстве и потребовал наказать меня. Но, узнав, что рамки с медом были взяты не для себя, а отданы старику, ограничились предупреждением о недопустимости подобного «мародерства». После этого мои товарищи по трудовому фронту чаще называли меня не по фамилии и имени, а по прозвищу Пчеловод, которое осталось в памяти у них до сих пор.