А высоко в небе, в далекой синеве, тоже день-деньской нежный перезвон золотистых щуров слышался. Их было в этом году множество. И они все позванивали, позванивали в небесной вышине с утра до ночи.

Трудно было уйти от такого дня. И так хорошо думалось, что не хотелось спать. Будет еще время выспаться, будет.

Григорий выходил за ворота. Узкий серпик золотистого месяца висел в небе, а рядом – звезда золотая. Приземистый клен листьев еще не распустил. Но зацвел. И теперь ночью можно было тронуть рукой шелковые, ласковые, как ребячьи волосы, пряди кленового цвета.

Он стоял у ворот, не решаясь уйти дальше. Ведь в растворенном доме тетка Варя спала. Да и куда идти. И так хорошо: стоять, думать.

Он целый год потом вспоминал эти ночи. И многое из передуманного помогало жить.

И он твердо знал, что каждый год будет приезжать сюда, пока не помрет тетка Варя. А уж помрет, тогда незачем. Хоть и жаль… Но когда это будет…

Десять дней отпуска. Два дня в дороге – туда и обратно. Сутки, на всякий случай, в запас.

Заводские друзья всегда расспрашивали о весенней рыбалке на Дону. И он рассказывал: про Дон, про рыбацкие удачи. Правды он никому не говорил. Даже жене. Не то чтобы он не верил ей… Но как рассказать…

Кардабон

С Ильмень-озера возвращались к полудню. Побрякивали и поскрипывали старенькие велосипеды, висели на рулях куканы с желтыми карасиками – рыбацким счастьем, – длинные удилища торчали впереди, словно пики.

У хуторских амбаров дорога распадалась тропками: распалась и ребячья компания, каждый покатил к себе. Городской гостек, внук бабы Дуни Станогиной, прямиком полетел к своему двору. Подлетел и у ворот звонком забренчал, повещая, и голосом позвал:

– Бабаня!

Но никто ему не ответил. Двор был пуст, и цепочка висела накинутой на дверной пробой.

– Бабаня! – закричал он, оставляя велосипед, и побежал через двор, на огород.

Там уже по-летнему распускались и цвели огуречные гряды, наливался сладкий горох в зеленой кудели, топырился лук и чеснок, высокий укроп покачивал желтыми корзинками. Ровными рядами стояла картошка.

– Бабаня!

– Аюшки! – отозвалась, распрямляясь, баба Дуня. Она картошку подбивала.

– Зову тебя, зову…

– Глухая, – оправдалась она. – А ты либо голоду хватил? Упреждала тебя, возьми харчей. Не на себе нести, на машине…

Собирали на стол. Баба Дуня щи разогрела, вареники, поставила молочко, кислое да пресное.

Внук хвалился уловом. А он и вправду был неплох: три десятка золотистых карасиков, и каждый – в ладошку.

– Ухи наварим, – радовалась баба Дуня, – и нажарим, с яичками. Ешь – не хочу.

Внучек был городской, к рыбалке еще непривычный, и надо было его подхвалить.

– А можно и посолить, завялить, домой повезешь.

– Я, бабаня, еще наловлю.

– Конечно, у тебя ловость в руках.

Обедали во дворе, под раскидистым кленом. Мальчик поднялся рано, наголодался и теперь жадно щи хлебал, уписывал вареники да яички, запивал молоком – дело молодое.

Баба Дуня кислым молочком обошлась и, пока мальчик ел, успела курам зерна сыпануть, кошке молока налила, сходила в погреб, в сарай.

Бабе Дуне годков уже было немало, но, как и прежде, управлялась она с огородом и скотиною, летом принимала городских внуков на хуторское житье. Осенью прибаливала.

Мальчик ел, а баба Дуня села против него, принялась за пуховый платок, за вязанье, чуть слышно постукивая спицами.

Они сидели друг против друга, стар и млад: внучек – городское дите, белолицее, прям неправдашнее, – и баба Дуня – с большими лопатистыми руками, темным ликом, и лишь глаза ее из-под белого платка играли молодо.

Мальчик рассказывал о рыбалке, о клеве, а потом спросил: