Надо, впрочем, признать, что, кажется, никто из современников Толстого не чувствовал так ярко, как он, близости надвигающейся великой социальной революции. Он то и дело возвращался к вопросу о ее роковой неизбежности.
Помню, как уже через несколько дней после моего переезда из Крекшина в Телятинки в яснополянском зале разыгралась однажды сцена, которая могла бы почитаться вступлением ко всему пережитому нашей страной через каких-нибудь восемь-десять лет.
Это было 26 января 1910 года. В Ясную Поляну привезли новинку – граммофон, дар Л. Н. Толстому от Общества деятелей периодической печати и литературы, в благодарность за наговоренные в пользу нуждающихся литераторов пластинки. Вся семья, в том числе и Лев Николаевич, слушала одну пластинку за другой. А с площадки и со ступенек лестницы слушали, через открытую дверь, слуги – мужчины и женщины. У граммофона хлопотал сын Льва Николаевича Андрей Львович, барин и типичный прожигатель жизни, в свое время много горя доставивший отцу своим поведением. Лев Николаевич попросил Андрея Львовича повернуть трубу машины рупором к двери, чтобы «и они могли слышать». Но Андрей Львович заявил, что «и без того по всему дому слышно». Это, видимо, огорчило Льва Николаевича. И хотя сын через некоторое время исправил свою вину, повернул трубу, настроение Льва Николаевича не улучшилось.
Подали чай. Пока садились и начали пить, Лев Николаевич ушел к себе в кабинет. В его отсутствие за столом завязался оживленный разговор: о патриотизме, о преимуществе заграницы перед Россией и, наконец, о земле и о помещиках и крестьянах. К этой теме нередко сводился разговор в просторном и уютном яснополянском зале-столовой. Говорили много и долго, спорили страстно и упорно. М. С. Сухотин и московский гость литератор П. А. Сергеенко отмечали крайнее озлобление крестьян против помещиков и вообще господ.
– Русский мужик – трус! – возражал Андрей Львович. – Я сам видел, на моих глазах пятеро драгун выпороли по очереди деревню из четырехсот дворов!..
– Крестьяне – пьяницы, – поддерживая сына, утверждала Софья Андреевна, – войско стоит столько, сколько тратится на вино, это статистикой доказано. Они вовсе не оттого бедствуют, что у них земли мало.
Вошел Толстой. Разговор было замолк, но не больше, чем на полминуты.
Лев Николаевич сидел, насупившись, за столом и слушал.
– Если бы у крестьян была земля, – тихо, но очень твердым голосом произнес он затем, – так не было бы здесь этих дурацких клумб, – и он презрительным жестом показал на украшавшую стол корзину с прекрасными благоухающими гиацинтами.
Никто ничего не сказал.
– Не было бы таких дурацких штук, – продолжал Лев Николаевич, – и не было бы таких дурашных людей, которые платят лакею десять рублей в месяц.
– Пятнадцать! – поправила Софья Андреевна.
– Ну, пятнадцать…
– Помещики – самые несчастные люди! – продолжала возражать Софья Андреевна. – Разве такие граммофоны и прочее покупают обедневшие помещики? Вовсе нет! Их покупают купцы, капиталисты, ограбившие народ.
– Что же ты хочешь сказать, – произнес Толстой, – что мы менее мерзавцы, чем они? – и рассмеялся.
Все засмеялись. Лев Николаевич попросил доктора Душана Петровича Маковицкого принести полученное им на днях письмо и прочитал его.
В письме этом писалось приблизительно следующее:
«Нет, Лев Николаевич, никак не могу согласиться с вами, что человеческие отношения исправятся одной любовью. Так говорить могут только люди, хорошо воспитанные и всегда сытые. А что сказать человеку голодному с детства и всю жизнь страдавшему под игом тиранов? Он будет бороться с ними и стараться освободиться от рабства. И вот, перед самой вашей смертью, говорю вам, Лев Николаевич, что мир еще захлебнется в крови, что не раз будет бить и резать не только господ, не разбирая мужчин и женщин, но и детишек их, чтобы и от них ему не дождаться худа. Жалею, что вы не доживете до этого времени, чтобы убедиться воочию в своей ошибке. Желаю вам счастливой смерти».