«Я расстался с В. Г. Чертковым за 13 лет до его кончины [в 1936 году] и не наблюдал его в эти закатные годы его жизни. Из Москвы доносились до Праги чешской, где я проживал с 1923 года, скупые слухи: о его докладах в Газетном переулке, о работе в редакции Полного собрания сочинений Толстого и т. д. Но как жил и как чувствовал себя Владимир Григорьевич внутренно, что нес и что донес он в своей душе до конца, об этом я мог судить только по двум его стариковским изображениям: во-первых, по фотографии, опубликованной в болгарской «толстовской» газете «Свобода» после его смерти в 1936 году, и по увиденному мною, уже по возвращении на родину, в Третьяковской галерее большому живописному портрету работы М. В. Нестерова.
Оба изображения были исключительно схожи с оригиналом и в то же время разительно отличались одно от другого по выражению.
Фотография раскрывает перед зрителем идеальный, положительный образ прекрасного лицом и душой старца, вдохновенного религиозного искателя и общественного деятеля, ближайшего друга Толстого.
Чертков всегда был красив. Я помню прелестную фотографию, изображающую его юным офицером, с красивым, тонким лицом, римским носом и большими, смелыми глазами, одетым в белый конногвардейский мундир и в высокую каску с литым, расправляющим крылья орлом наверху. И я не знал, где он лучше: на этой ли молодой фотографии или на той, старческой, о которой я говорю? К концу жизни у Владимира Григорьевича отросла длинная, седая борода, как у Льва Николаевича, лицо утончилось, глаза утратили тяжелое, властное выражение и смотрели на вас – с портрета, по крайней мере, – открытым взором, освещенным как-то изнутри – и страданием, и торжествующей бесплотной любовью ко всему живому. Неизъяснимой, одухотворенной красотой дышало это лицо седого старика. […] Так расшифровал я болгарскую фотографию.
Это был портрет старика Черткова. Но, оказавшись в Москве и посетив Третьяковскую галерею, я увидал другой его портрет, работы Нестерова, написанный замечательным художником тоже в преклонные годы В. Г. Черткова, в 1935 году.
Одновременно узнал я историю написания этого портрета. История эта интересна по тому беспримерному давлению на художника, с целью внушить ему определенную трактовку изображаемого лица, которое оказывалось окружением В. Г. Черткова, а отчасти и им самим, и поучительна по той твердости и художнической добросовестности, с какими М. В. Нестеров упорно отклонял все попытки повлиять на него и увести его от собственного, самостоятельного понимания модели. […]
Когда стало обнаруживаться выражение жесткости на портрете, это начало смущать самого Черткова. Он попросил принести свои последние фотографии и показывал их Нестерову, желая убедить его, что на них он похож больше, чем на портрете.
Но Нестеров был непреклонен. […]
Портрет, конечно, стоит на высоте, в смысле сходства с оригиналом. Он показывает Черткова таким, каким он был на самом деле. Но надо было быть гением, как Нестеров, чтобы безбоязненно и смело вскрыть то, что в течение долгих лет пряталось под вывеской «толстовства».
Я признаю все заслуги В. Г. Черткова как друга и помощника Л. Н. Толстого, как издателя и как общественного деятеля, но, приходя в Третьяковскую галерею, невольно с внутренним трепетом и скрытым ужасом вглядываюсь теперь в недобро затихшее, страшное второе лицо старика-деспота на портрете работы Нестерова, в это лицо с ястребиным носом, с тупым, упрямым лбом и с бездонной, глухой и темной пропастью в глазах. Вглядываюсь также в эти страшные руки с длинными костлявыми пальцами, кажется, недвусмысленно угрожающими всякому, кто только попробует встать поперек пути этого современного воплощения «старообрядческого архиерея».