– Вот поэтому я сначала и сказал про праздник.

– Ха, – произносит мать. Она из тех людей, которые, вместо того чтобы смеяться, говорят “ха”, словно персонажи комикса.

– Если ты в состоянии хитрить, значит, в силах прийти на ужин.

Такова логика моей матушки.

– Не думаю.

Она вздыхает, и по тому, как она это делает, я представляю себе висящее над ее головой плохо пропечатавшееся слово “вздох” в пузыре, как в комиксах.

– Дуг, – произносит она. – Ты не можешь скорбеть вечно.

– Кто знает. Может, у меня и получится.

– Ох, Дуг. Прошел уже год. Тебе не кажется, что пора бы перестать?

– Ты права, мам. Прошел всего лишь год.

– Но ты совсем не выходишь из дома.

– Мне здесь нравится.

Людям вроде моей матери не объяснишь, что такое жалость к себе. Это либо есть, либо нет. У всех по-разному. Мать, например, пьет таблетки, такие маленькие желтенькие пилюльки, она перекладывает их в облезлый пузырек из-под эдвила[5] и всегда носит его с собой в сумке. Я не знаю, что это за таблетки, а мать ни за что не признается, потому что для нее лечение сродни инцесту – семейная тайна за семью печатями, которую нужно хранить любой ценой, чтобы не узнали соседи. Клэр прозвала эти пилюли “вилами”, потому что слог “эд” от частого употребления давным-давно стерся с этикетки. Бывало, мы с Клэр таскали “вилы” из маминой сумочки и запивали их вином, чтобы словить кайф. Если мать когда и замечала, что таблетки кончились, она никогда ничего не говорила. Отец сам выписывал рецепты (тогда он еще мог это делать), и у матери был неограниченный запас пилюль.

– С тобой невозможно разговаривать, когда ты так себя ведешь, – заявляет мать.

– И все-таки ты разговариваешь.

– Ты меня поймал. Что ж, суди меня.

– Согласен на запрет в судебном порядке.

– Ха-ха. На земле нет власти выше материнской любви.

– Как там папа?

– Слава богу, на редкость хорошо.

– Ну и прекрасно.

– Как поживает Расселл?

– У него все нормально. Я его не видел несколько дней.

Ни разу с тех пор, как копы привели его ко мне под кайфом, в крови и злого как черт.

– Бедный мальчик. Если хочешь, возьми его с собой.

– Взять его с собой куда?

– На ужин. О чем мы, по-твоему, говорим?

– Я думал, мы забыли об этом.

– Это тебе давно пора кое о чем забыть.

– Ага. Вот так возьму и прямо сейчас обо всем позабуду. Пока, мам.

– Если ты не придешь, Дебби очень огорчится.

– Ну, я думаю, Дебби это как-нибудь переживет.

У матери хватает ума не трогать эту тему.

– Просто обещай мне, что подумаешь.

– Это было бы ложью.

– И с каких это пор ты разучился врать своей матери?

Я вздыхаю.

– Я подумаю.

– Это все, о чем я прошу, – врет она в ответ.

Мать еще что-то говорит, но я ее уже не слышу: я только что запустил своим мобильным в Харви, который наконец-то выскочил из-под огромного тенистого ясеня. Я промахиваюсь, и вместо кролика попадаю в дерево; от удара телефон рассыпается на мелкие кусочки, и обломки разлетаются по лужайке. Кролик смотрит на меня так, словно я последняя сволочь. А мать, наверное, до сих пор говорит, хотя ее никто не слышит.

Глава 3

Мать была против моей женитьбы на Хейли. А еще, когда мне было пять лет, она говорила, что через сиденье унитаза в общественном туалете можно заразиться неизлечимой венерической болезнью, что от выхлопа проезжающих мимо автобусов у меня почернеют легкие, если я не буду задерживать дыхание, что котлеты для гамбургеров делают из крысиного мяса. Поэтому к двадцати шести годам (именно столько мне было, когда я объявил матери, что женюсь на Хейли) я не очень-то доверял ее советам. – Безусловно, ты не можешь на ней жениться, – заявила мать за ужином. Ее тонкие брови выгнулись под тяжестью убеждения.