– Хейли умерла, – произнес я вслух. Мой голос заполнил комнату, словно громкий пердеж на званом обеде. Нормальные люди на такой звонок отреагировали бы бурно, правда? Они бы в отчаянии кричали “нет!” и, рыдая, падали на пол или в слепой ярости молотили по стене кулаками – так, что в конце концов было бы непонятно, трещит стена или их разбитые кулаки. А я лишь стоял у кровати, потирая шею и недоумевая, что же мне делать. Думаю, я был в ступоре, и это хоть немного утешает, потому что Хейли не заслужила жалкую отговорку вместо нормальной человеческой реакции на ее кончину.
Первым порывом было позвонить кому-нибудь. Я инстинктивно набрал номер мобильного Хейли, не понимая, на что надеюсь. Тут же включился автоответчик. Привет, это Хейли. Пожалуйста, оставьте сообщение, и я перезвоню вам, как только смогу. Спасибо, до свидания. Она записала это сообщение как-то вечером на кухне, и фоном было слышно, как мы с Рассом смеемся над какой-то телепередачей. За последние несколько лет я столько раз слышал это сообщение, что уже давно по-настоящему перестал его воспринимать. Но сейчас я вслушивался в ее спокойный, уверенный голос, в рассеянную интонацию, с которой Хейли торопливо проговаривала эти слова, в наш еле слышный смех на заднем плане. Она не могла умереть. Она была здесь, в телефонной трубке, и ее голос звучал в точности как всегда. У мертвых не бывает автоответчика. Телефон запищал, и я осознал, что сейчас он записывает мое сообщение. “Привет, детка”, – произнес я глупо, но больше не смог выдавить из себя ни слова и повесил трубку.
И тут в мою голову закралась ужасная эгоистичная мысль, потом еще одна, и вот уже они хлынули потоком, одна за другой – так бывает, когда придержишь дверь перед какой-нибудь пожилой дамой, а за ней идут еще пятнадцать человек, и ты стоишь и держишь дверь, хотя собирался пропустить всего лишь одну-единственную старую леди.
Как я с этим справлюсь?
Где я буду жить?
Полюбит ли меня еще кто-нибудь?
Я представил себе обнаженную Хейли, которая выходит из ванной, призывно улыбается мне и идет к постели. Улыбнется ли мне когда-нибудь вот так какая-нибудь обнаженная женщина? И даже тогда, в эту страшную минуту, я знал, что будут и другие голые женщины, и мне стало стыдно за то, что я это знаю. Но посмотрит ли на меня хоть одна из них так, как смотрела Хейли?
А еще – и это было хуже всего, не для слабонервных – я испытал явное чувство облегчения, осознав, что она никогда меня не разлюбит: теперь она будет любить меня вечно. Я почувствовал себя большим негодяем, чем когда бы то ни было, и это не просто слова.
Хейли умерла. Я попытался постичь это. Она не вернется. Я ее больше никогда не увижу. Все это ничего не значило. Это были лишь слова – не более чем непроверенные гипотезы. Что мне теперь делать? Хейли умерла. Хейли умерла. Хейли умерла. Мне казалось важным постичь эту мысль во всей ее полноте: тогда я смогу действовать и сделаю все, что нужно.
А что нужно? Об этом я ни черта не знал, но я прекрасно помнил о Рассе, который спал в своей комнате в конце коридора. Он сейчас спит, но проснется он в кошмарном сне и никогда уже не будет спать спокойно. Расс никогда не будет дышать, улыбаться, есть, плакать, думать, кашлять, гулять, моргать, испражняться и смеяться так, как раньше, и он еще даже не подозревает о том – и это казалось особенно жестоким и несправедливым. Я уже тогда понимал, что видеть его горе мне будет труднее, чем переживать самому. Мне захотелось уйти, пока он не проснулся, сбежать, чтобы никогда не увидеть его глаз, полных ужаса и скорби от осознания того, что жизнь изменилась.