Любовь к театру имела некоторые довольно любопытные продолжения в моей жизни. Мама очень хотела приобщить меня к музыке и записала в районную музыкальную школу. Я проваландался там несколько несчастных для меня лет, так как никаких музыкальных данных у меня не было и нет. Ходил я туда как на каторгу, имел дневник, в котором отмечались мои успехи, вернее, неуспехи. За каждую двойку я лишался права посещать в очередное воскресенье театр. Тогда мы с Лёшей аккуратно исправляли двойку на тройку, и я получал право купить за мамины деньги билет на поход в театр. Затем, перед следующим уроком музыки, мы исправляли тройку на двойку и так продолжалось до момента, пока вместо отметки в дневнике появлялась дыра. Я получал взбучку, но несколько раз я смог сходить таким образом в театр.

Ходил я не только в горьковский театр, но также в ТЮЗ (Театр Юного Зрителя), в нынешний Театр Комедии, что на Невском над Елисеевским магазином, и в иные театры. Любовь к театрам была постоянной до выезда из Союза в Израиль, и совершенно прекратилась в Израиле. То ли возник языковой барьер, то ли характер игры и содержание постановок на соответствовали моим ожиданиям, то ли это было возрастным явлением, но данный печальный факт я не могу не отметить.

Мое нелепое музыкальное прошлое имело еще одно следствие. Мама в расчете на мои будущие успехи купила мне пианино. Она годами копила деньги на эту покупку и, наконец, свершилось. Ей удалось купить прелестный экземпляр Беккера, но я им не воспользовался. Пианино простояло беззвучно всю войну, потом все годы до нашей эмиграции. Вывезти его нам не дали – Беккер попал в список невыездных. Нам пришлось продать его и купить вместо него рояль. Уже в Израиле рояль был приведен в действие моим талантливым внуком и используется им до сих пор. Так что доброе дело обычно приносит свои плоды, хотя иногда и не сразу.

Теперь о внутренних событиях в нашей маленькой семье. Как я уже писал, мы в Ленинграде жили с одним из маминых братьев, моим дядей Гришей (в оригинале – Гиршем; на идише Hirsh означает «олень»). Странно, но я абсолютно не помню его визуально. Он отчетливо присутствовал на периферии моей жизни, но никак на нее не влиял. Помню лишь один пронзительный случай. Дядя сидел за столом с каким-то гостем, и они пили водку. Я поинтересовался, что такое они пьют. Дядя налил в стакан несколько капель и предложил попробовать. Мне тогда было лет девять или десять. Я проглотил налитое, закашлялся и выскочил из-за стола. Дядя и гость засмеялись, но мне было не до смеха. Долго еще я испытывал неприязнь к этому напитку, пока в старших классах школы не приобщился к выпивке. Однако пил я всегда в меру и не чувствовал никакой зависимости от зелья, коим славится земля русская. Дядя Гриша погиб во время блокады Ленинграда в Отечественную войну. Просто исчез, как будто не жил. Нас с мамой рядом не было, мы были в эвакуации.

Кроме дяди Гриши других маминых братьев я до войны не встречал. Зато с ее единственной сестрой, тетей Машей, я был знаком очень хорошо. Это была как бы моя крестная мама, потому что ее муж, дядя Исаак, держал меня на руках во время обрезания. Этот обряд по религиозной еврейской традиции означает приобщение евреев к Богу, символизирует союз с Богом всех младенцев мужского пола. Он столь же естественен для евреев, как крещение для русских, и даже самые отпетые атеисты вроде меня не в силах от него отказаться. Ко мне тетя и дядя относились как к собственному сыну, и до войны я ежегодно проводил у них большую часть летних каникул. У них было два сына – Меир был старшим, а Гавриил (для близких Гава) был моего возраста и главным моим покровителем в чуждой для меня обстановке провинциального окружения. Они же спасли мне жизнь в первые месяцы войны, о чем я подробно расскажу далее.