В этот период начинает формироваться особое отношение юноши к поэзии, поэтическому слову. Константин Алексеевич вспоминает, что одним из лучших подарков его матери в то время было полное собрание сочинений В.А.Жуковского.

«Этого было достаточно, чтобы все переводимые баллады Жуковского, относящиеся к средневековью, были в первую голову выучены мною наизусть. Самый характер музы Жуковского, конечно, увлекал меня до чрезвычайности. Я жил преимущественно дома, почему и знакомств у меня было немного. Раз только библиотекарь нашей юридической библиотеки Э. И. Конге пригласил меня посетить для обозрения Публичную библиотеку… Поразительное впечатление произвели на меня как сама библиотека, так и в особенности «кабинет д-ра Фауста».8

По окончании гимназии, 23 июля 1877 года, Константин подает прошение Ректору С.-Петербургского Императорского университета о зачислении его на историко-философский факультет.9 В университет вместе с ним поступает и друг его детства И. А. Шляпкин. Друзья вместе посещают университетские лекции: «Чем только не увлекались мы с И. А., особенно в первые годы пребывания своего в университете! Кроме предметов своей специальности, мы слушали и юристов, и естественников, и даже изучали небезрезультатно у К. А. Коссовича санскритский язык. Но в центре всех наших духовных переживаний стоял принявший определенные формы и тесно связывавший меня с покойным другом культ Фауста. У меня культ этот выразился в изучении средневековья, чему в университете много поспособствовали как высокоуважаемый академик и профессор всеобщей литературы А. Н. Веселовский, так и ближайший и незабвенный учитель, академик и профессор средневековой истории В. Гр. Васильевский – в особенном интересе, обнаруженном мною к изучению средневекового быта, и в переводе Фауста, начатом мною в 1880 году, т. е. в последнем году моего пребывания в университете.»10

На момент поступления Константина в университет, его отец был уже в чине коллежского асессора и состоял в должности экзекутора II Отделения СЕИВ Канцелярии.11 Проживала семья в этот момент на служебной квартире в ведомственном доме на Литейном пр., кв.312

В 1878 году, когда Константин был на 2 курсе университета, после продолжительной болезни, скончался его отец. На попечении вдовы, матери Константина, осталось четверо сыновей: Константин 20-ти лет; Василий 17-ти лет; Леонид 12-ти лет и 5-тилетний Николай.13 Елизавета Петровна, вынужденная выплачивать долги, накопленные во время болезни супруга, получила за него пенсию только на двоих младших детей в размере 875 руб. в год. В Свидетельстве о материальном положении семьи, выданном вдове Управляющим канцелярии, в которой состоял письмоводителем её супруг, указано, что из двух старших сыновей, полностью находящихся на её обеспечении, Василий «болезненный»,14 а старший Константин, хоть и зарабатывает себе на жизнь уроками,15 но не имеет возможности платить ещё и за учебу в университете.

Бедность Ивановых после смерти отца была отчаянной и Константин буквально бьётся за получение университетского образования. Ивановы были вынуждены съехать с казенной квартиры.


«Кабинет Фауста» в Публичной библиотеке. Кочеткова О., 1880. Таким его увидел юный Константин Иванов


Константин поселяется неподалеку от них, на Литейном проспекте, в д.54, кв.22,16 В дальнейшем ему придется еще не раз переехать, что, вероятно, связано с поиском более скромного и дешевого жилья: он переезжает на Владимирский пр., д.15, кв. 44,17 затем на Б. Московскую ул. д.1/3, кв.7.18

Но молодость не дает надолго погружаться в отчаянье. К.А. вспоминал: «Ставши студентами, мы с И. А. поселились вместе. Когда скончался почтенный патер Рокицкий, мы раскупили со Шляпкиным на свои гроши его немногое наследство, в котором чуть ли не самое видное место принадлежало двум сутанам покойного. Мы и облачались систематически в эти сутаны, придававшие нам, по-нашему тогдашнему убеждению, вид средневековых ученых. И. А. заставил даже нашу квартирную хозяйку (портниху по ремеслу) сшить ему из лоскутов, по найденному им якобы в книге рисунку, головное украшение средневекового ученого, правдоподобие которого я позволил себе оспаривать, и теперь еще нахожу, что состряпанное И. А. головное украшение не имело ничего общего с известными головными уборами в средние века. Мало того, И. А. спер где-то череп, завернул его в чулок и поместил между оконными рамами, а затем не то раскрасил, не то оклеил свой фонарь так, чтобы он изображал, по его мнению, средневековую вещь. Я вышучивал и этот фонарь на основании весьма солидных данных, чем приводил друга чуть ли не в бешенство. Но все мои шутки не достигали цели. Каждый вечер, в который мы сидели дома, разряженный, как и я, в сутану, И. А. подставлял к своему псевдосредневековому фонарю лестницу, зажигал фонарь, слезал с лестницы, надевал с самым сосредоточенным видом свой „дурацкий колпак“, как я называл его средневековое головное украшение, брал с полки ту или другую книгу, снова взлезал на лестницу и, несмотря на свою неуклюжесть и тяжесть, довольно искусно располагался на верхушке лестницы и принимался за чтение. Я в это время сидел в соседней комнате в сутане за письменным столом и занимался тем или другим делом литературного характера. Иногда при этих условиях начинались у нас переговоры, переходившие нередко в самую бесшабашную брань. Жившая за стеной соседней комнаты весьма образованная, пуритански щепетильная дама, жена одного провинциального математика, „тетя Катя“, как мы называли ее, с истинным ужасом говорила нам, что разговоры наши подчас было страшно слушать.»