Кафка, напротив, признавал свою «неспособность всерьез наслаждаться музыкой». Он никогда не рвался в оперу или на концерты классической музыки. Он повинился перед Бродом в том, что не может отличить произведения Франца Легара, писавшего легкие оперетты, от творений Рихарда Вагнера, который в своей музыке дал голос дионисийским страстям германских мифов. (Брод очень восхищался музыкой Вагнера и утверждал, что никогда не читал многословные антисемитские статьи композитора.)
Конечно, в прозе Кафки присутствует музыка. Так, в повести Кафки «Превращение» (нем. Die Verwandlung) Грегор Замза, обратившийся в отвратительное насекомое, выбегает из своей комнаты в сторону вибрирующего звука скрипки своей сестры Греты. «Был ли он животным, если музыка так волновала его? – спрашивает он себя. – Ему казалось, что перед ним открывается путь к желанной, неведомой пище… Никто не оценит её игры так, как оценит эту игру он»>8. В первом романе Кафки «Америка» Карл выражает тоску иммигрантов дилетантским исполнением старой солдатской песни своей родины. В повести «Исследования одной собаки» рассказчик посвящает свою жизнь научному изучению загадки семи «музыкальных собак» (Musikerhunde), танцующих под музыку, которая сначала подавляет, но в конце концов примиряет его с собачьим племенем.
И все же создатель Замзы считал себя «полностью оторванным от музыки», и это переполняло его «тихим сладким горем». «Музыка для меня – как океан, – говорил Кафка. – Она захватывает меня и переносит в состояние изумления. Я радуюсь, но я также беспокоен, потому что сталкиваюсь с бесконечностью. Очевидно, я бедный несчастный моряк. А Макс Брод – полная противоположность. Он торопливо ныряет в волны звука. Сегодня он чемпион по плаванию»>9.
Кафка не гнался и за эротическими удовольствиями, которые Брод превозносил как в жизни, так и в литературе. Они вместе посещали публичные дома в Праге, Милане, Лейпциге и Париже. Но если Брод, завсегдатай престижных пражских борделей вроде Salon Goldschmied, «с восторгом описывает в своём дневнике торчащие груди молодой проститутки», как пишет Райнер Штах, то Кафка после посещения одного из тридцати пяти борделей Праги признавался Броду, что он «отчаянно нуждается в простой ласке». Брод, который называл себя дамским угодником и поклонником женщин, говорил с Кафкой о «естественном расположении к женщинам и желании полностью от них отказаться». Брод отправлялся в кафе Cafe Агсо, чтобы порыться в эротические рисунках Обри Бёрдслея или «с воспалённым воображением» почитать воспоминания Казановы о его приключениях. (Кафка «счёл их унылыми», – пишет Брод.) «Для меня, – говорил Брод Кафке, – мир приобретает смысл только через женщину». Кафка, возможно, имел в виду именно Брода, когда писал, что «мужчины, ищущие спасения, всегда бросаются на женщин»>10.
Для Брода же секс и искупительная сила женщин были делом серьёзным. «Из всех посланников Бога, – писал Брод, – Эрос говорит с нами наиболее решительно. Он быстрее всего ставит человека перед славой Божьей». В отличие от христианства, которое, по словам Брода, делает при слове «плоть» «кислое лицо», иудаизм разворачивается во всю свою силу. «Великолепное достижение иудаизма, – пишет Брод в своем 650-страничном философском трактате „Язычество, христианство, иудаизм“ (1921), – освещающее тысячелетия, – это признание земного чуда, самой чистой формы божественной благодати, «божественного пламени», именно в любви – и не в какой-то разбавленной духовной форме любви, а в прямом эротическом упоении мужчины и женщины»