Перстень, при странных обстоятельствах подаренный девять лет назад в одной из кабульских оружейных лавок богатырем-афганцем, действительно покоился в коробке со значками и с орденами. Обручального кольца Курков не носил ни на правой – пока жена с ним была – ни теперь на левой. Не носил по причине прозаической: попадешь к духам, так сразу палец оттяпают, хоть с трупа, хоть с живца. Но перстень Андреич решительно надел на средний палец левой руки. «Вот так». Он не часто вспоминал о загадочном продавце и его подарке, но связь с ним через всю войну ощущалась как величина постоянная и…
– Мистическая связь, – передразнивал Алексеича Василий, но Курков не уставал объяснять более молодому товарищу по оружию всю серьезность опутавших мир и удерживающих его от окончательного раскола мистических связей. Впрочем, Василий Кошкин не разделял взгляд Куркова на жизнь как на мистический процесс. Он стремился к ясности, а ясность достигалась, как в бинокле, качественной оптикой и верным выбором увеличения – не слишком крупно и не слишком мелко.
– Единственный способ жить – это принимать жизнь в упрощении. В индивидуальной оптике упрощения. А ваши связи – это усложнение, – включался поневоле в умствования Кошкин. Благо, ток времени в Пагмане к тому располагал. И Курков с сожалением убеждался, что васиной оптике природой положен технический предел. То ли генами, то ли воспитанием, то ли самоограничением… Не вместить ему в себя ясную ведь мысль, что мистика – это и есть самое главное упрощение, которое может себе позволить человек. Раф Шарифулин – тот способен будет понять. «Был способен», – про себя оговорился Курков, глядя на узор печатки на темном серебре перстня. Нет, не случайна эта дорога к Ютову…
Путь Куркова в штаб Ютова местами пролегал по так называемой нейтральной зоне, находившейся вне прямого контроля как наджибовцев, так и моджахедов. В Пагмане эту нейтральную зону он испытал уже вдоль и поперек, а вот ближе к Мазари-Шарифу поездка представляла собой чистой воды авантюру. Однако от группы сопровождения Алексей Алексеич категорически отказался, а от перспективы побултыхаться в воздушных ямах на вертушке – тем более. Жуть охватила его во время полетов по ущельям. Жуть и беспомощность. То ли дело на джипе, в одиночку, с бронежилетом, подпирающим хребет. «Ортопедический надпочечник» – так прозвал этот лист металла Вася Кошкин. Курков замечал в нем и вообще в русских людях, происходящих из центральных, южных и восточных областей России, особую тягу по-своему называть, метить предметы. Что-то в этом было от древнего, молодого, играющего, будто еще не создано этим народом настоящего языка, точно определяющего, закрепляющего за предметами смыслы и места. Будто еще только варилась в праязыке истинная масса Слова. С северянами, к коим себя относил и Курков, было иначе…
Курков ехал и думал о русском языке, русском ушлом народе, глядя на уходящий из-под колес безлюдный Пагман. Конечно, русский человек – это не березки, не кровушка, а язык, та же мистическая связь между недословами, недопредметами и недолюдьми. Или, если смотреть на «недочеловеков» иначе, в перспективе движения к космосу, в равной степени, и по той же причине их можно назвать «перелюдьми».
Дорога наворачивалась на холм, потом падала вниз, а затем исчезала бурой лентой меж еще невысокими горами, голубыми, как бывает сочная листва в свете солнца. Там, вдалеке, промелькнуло и исчезло вертолетное звено.
вспоминались слова песенки, которую насвистывал санитар, встреченный им во время поездки к Грозовому. Санитар сам страдал простудой, а потому песня у него выходила с особой надрывной хрипотцой.