Когда пришло время пожертвований, Скотт выписал чек на сотню долларов, – жалкие гроши по сравнению с тем, сколько давали другие, – но и это было больше, чем он мог себе позволить, так что он чувствовал себя добродетельным, расточительным и вдвойне виноватым. В этом была его самая большая слабость – он не мог хоть чем-то не выделиться.
Вечер подходил к концу, официанты собирали пустые бокалы, автомобили разъезжались. Скотт подумал, что не мешало бы поздравить Эрнеста, но его окружало плотное кольцо почитателей, и он решил, что поздравит позже, на вечеринке в его честь, которую Дотти и Алан устраивали в «Садах». Однако вежливость не позволила Скотту уйти, не поблагодарив за прием Фредрика Марча, и он отыскал его в толпе.
– Спасибо вам, – в ответ раскланялся Марч, явно теряясь в догадках о том, кто перед ним.
Скотт никогда не чувствовал себя в Лос-Анджелесе как дома. Раньше он об этом не задумывался и не искал объяснения причин, но пока ехал вдоль неоновых огней по бульвару Сансет, а по обеим сторонам дороги мимо него скользили сверкающие кафе и рестораны, ответ пришел сам собой. За южной красотой города скрывалось что-то отталкивающее, суровое, вульгарное, пропитанное американским духом, как и вся киноиндустрия, процветающая благодаря стекающимся сюда со всей страны охотникам за успехом, готовым вкалывать ради славы, столь же осязаемой, как солнечный свет. В отличие от Нью-Йорка, который тоже был городом приезжих, Лос-Анджелес торговал мечтой – не о великих достижениях, а о бесконечном комфорте, к которому получали доступ только очень богатые. Полупляж, полупустыня – людям вообще не следовало здесь селиться. Зной здесь стоял безжалостный. На улицах царило изнеможение, которое становилось еще заметнее в темноте, – его можно было разглядеть в желтых окнах закусочных и магазинов перед закрытием, когда из заведений выставляли за дверь последних посетителей. Каким-то непостижимым образом Скотт чувствовал, что сам теперь принадлежит к этому неприкаянному племени, обреченному скитаться по бульварам, и в очередной раз поражался собственному падению и тому, с каким смирением он его принимал.
С наступлением темноты «Сады Аллаха», как и положено по названию, превратились в оазис, где гремел джаз и сияли огни. Лежаки сложили и отодвинули в сторону; с балкона ревело радио, а внутренний дворик превратился в площадку для танцев.
У кромки «Черного моря» в резных креслах, по всей видимости, вынесенных из чьего-то домика, сидели Мэйо и Богарт.
– Присоединяйся, дружище, – отсалютовал последний Скотту.
– Мы тут играем, кто быстрее займет место, – пояснила Мэйо.
Скотт был бы не прочь поболтать с Богартом, но лишь поприветствовал его в ответ и пошел искать Дотти.
Однако вместо этого его самого нашел Сид Перельман, с которым они познакомились в Вестпорте. Сид тоже работал на «Метро» – писал шутки для братьев Маркс[42].
– Говорю тебе, это кошмар какой-то! Единственный смешной из них молчит, а остальные не замолкают.
– А Зеппо?
– Так он и есть смешной.
Со Скоттом на ходу поздоровался вернувшийся из Сент-Пола Дон Стюарт – он зигзагами пронесся мимо на велосипеде, везя на руле блондинку в саронге и сомбреро. За ними появился Бенчли с чашей, наполненной пуншем и апельсиновыми дольками. Из кармана его брюк торчал половник, и выглядело это довольно непристойно.
– Как фильм? – спросил Сид.
– Я бы сказал, печальное зрелище, – сказал Бенчли, проходя мимо.
– А ты не смотрел? – спросил Скотт Сида.
– К счастью, нет. Испанцы победили?
– Не думаю, что там может быть победитель.
– Такое кино не в моем вкусе. Мне нравится, когда есть победитель. А все эти догонялки не по мне, – сказал Сид.