– Здравствуйте, товарищи бойцы.

А мне один из-за стола по всему видать старший у них отвечает:

– Нету тебе тут ни товарищей твоих, ни бойцов, нам война ни к чему. А ты че кубари не снял, с наганом ходишь, Гитлера хочешь победить? Нам такой приятель ни к чему. Из-за тебя, если немцы наедут, они и нас могут в распыл пустить.

Устал я здорово, а разозлился еще больше, чувствую, сила не моя, а удержаться не могу:

– А про присягу ты забыл, значит? Немцев боишься, а коль перед своими отвечать придется. Про то не думал?

Встает он из-за стола. Смотрю, ничего крепкий парень, морда здоровая и рыжий, как сейчас, помню. Подходит ко мне. Остальные трое сидят, но тоже ко мне повернулись и чую, заварится каша – за рыжего встанут.

– Снимай, – говорит, – кубари лейтенантские и наган сюда давай, он тебе ни к чему теперь. А песенки свои про присягу можешь оставить, мы их уж раньше наслушались, хватит.

– Кубари мои, отвечаю, и наган тоже при мне останутся. А тебе, коль другой раз заикнешься, я не наган, а из нагана в лоб дам, так, что ноги протянешь. Понял, шкура?

И руку на кобуру положил. Он ко мне было, да остановился, откуда ему знать, что наган тот пустой. Тут встает за столом еще один, постарше уже мужик, щетина на подбородке с проседью.

– Оставь его, Степка, – говорит. – Всяк сам свою судьбу решает. Не будем друг другу мешать, переночуем, а там всякому своя дорога.

Тут дед в разговор встрял:

– Покуда в доме моем, – заявляет, – чтоб без шуму-драки, а то не посмотрю, что бугаи здоровые, палкой погоню.

И ко мне:

– Пошли, куда лечь покажу.

Завел меня в какую-то клетушку, лечь только ноги вытянуть, плошку засветил, рядно какое то на пол бросил. Если б не эта сволота за стенкой, во дворце себя можно б было считать. Дед будто мысли мои прочел. Приносит мне миску с горячей картошкой, да краюху хлеба, воды в кружке и говорит тихонько:

– Ты, парень, спи спокойно, не бойся. Я подежурю, тронуть тебя не дам.

– Спасибо, отвечаю, дедушка, – как вас звать-величать, кого поминать добрым словом?

– Да то не важно, Господь вспомнит, когда время придет.

Ушел он. Снял я ремень с кобурой, сунул в изголовье. Попробовал было крепиться, сон к себе не допускать, да надолго меня не хватило, уснул крепко, хоть за уши трепли, не разбудишь. И проснулся тоже разом. В щель дверную лучик солнечный пробивается, в доме тишина. Встал я тихонько, дверью скрипнул, смотрю, у двери на табуретке дед мой сидит, спиной на стену откинулся, глаза закрыты. Испугался я было, живой хоть, неужто удавили душегубы? А он спит, старая перечница, часовой тебе называется. В доме тихо, слышно только, как часы на стене тикают. Ушли эти.

Разбудил деда, тот мне и рассказал, что рыжий с тем, что постарше долго спорили, что со мной делать. Рыжий предлагал меня связать и немцам выдать, говорил, что за лейтенанта им может еще и награда какая выйдет. Его и один из бойцов поддержал, только тот с щетиной сивой на своем настоял. Чтобы, значит, каждому своей дорогой идти и греха на душу не брать. Парень-то, я то есть, какой бы ни был, а все ж свой. Русский.

Попил я с дедом чаю, оставил я ему кобуру со своим наганом пустым, попросил спрятать, где подальше, чтоб беды от него деду не было. А я, коль случай выйдет, вернусь и оружие свое заберу, пока-то оно мне без пользы. И пошел я дальше. Как тот сивый говорил, по своему пути.

Шел по лесу с час, наверное, и такое было у меня чувство, будто кто душу мою на замок запер, железными обручами обхватил. Дышу, иду, а себя вроде бы как и не ощущаю. Сел под дерево, сижу. И тут, как хлынут у меня слезы из глаз. Я пацаном не припомню, чтоб часто слезы пускал. Всегда веселый был парнишка. До колхозов то уж точно, ничего не боялся. А тут… Сижу под деревом и реву белугой. Так стыдно мне до того в жизни никогда не бывало. За тех, кто меня немцам выдать хотел, за себя самого, что еще живой. Потом встал и пошел, себя не чувствовал, будто к пропасти какой или к стенке на расстрел. Где свои, где они? Как так, что они хуже чужих, врагов хуже? Разве это правильно?