Страха, считай, не было, хотя это и мой первый бой был. Испугался, когда кресты на самолетах увидел, а тут нет. Боязнь, что подберутся поближе да гранатами забросают имелась, так, а я сам на что, не зря же в училище лучшим по стрельбе из пулемета числился. Снайпер? Так тогда ни понять ничего, ни мама сказать не успеешь. Но это я сейчас больше задним умом рассуждаю, а тогда, как помню, во мне больше азарта было, как в деревенской драке, стенка на стенку, я их еще мальчишкой застал. Да и потом, я ведь знал, и Панкрушихин мой тоже, что скоро, ну через несколько часов подойдут наши части и тогда другая война начнется. Знать-то знал, но на душе, когда перестрелка стихала, все одно муторно было. Одни мы остались, оба-два на весь участок обороны от всей Красной армии. Обидно.
Стемнело. Тихо-тихо стало кругом, будто и не было ничего. Ни стрельбы, ни смертей. Только ракеты взлетают там-сям, да зарево впереди. На другой день опять стреляли мы с Панкрушихиным по немцам, что к нам подобраться пытались, пока патроны не вышли.
Глянул на часы, хотел время посмотреть и бойцу своему приказ на отход дать, а часов моих – хорошие были часы, в Москве покупал – нету, пулей срезало и руку оцарапало, кровь. А я и не заметил даже когда цапануло. Окрестила меня, значит, война. И тут слышу сзади:
– Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант!
Оглянулся, боец с нашей стороны бежит. Машу ему рукой, чтоб лег, подстрелят. Подползает, докладывает:
– Товарищ старший лейтенант командуют вам отступать.
Опять мне обидно стало. Наши оказывается здесь, поблизости, а к нам на помощь подкрепления не прислали. Нельзя же так воевать. Ни по тактике, ни по совести. Ладно. Вышли к своим и пулеметы даже вытащили, а там меня похоронили уже, решили, что погиб. Стали отступать.
Мы к тому времени уже в окружении были, оказывается. Пока мы с Панкрушихиным из «Максимок» тыркали, немцы уже далеко на восток продвинулись. А насколько и не знал никто. Потопали и мы на восток, к своим.
Никто нас не кормил, командования тоже никакого. Соберут, бывает, в лесу, перепишут всех, распределят по ротам и взводам, а утром встаешь – уже нет никого, разошлись. Выручали нас местные жители, белорусы, русские – к востоку дальше все больше русских деревень попадалось, – а то бы с голоду перемерли все. Так и то, зайдешь в деревню, попросишь поесть, а хозяйка чуть не плачет:
– Ну, нету, родные, ничего. Впереди вас уже сколько солдатиков прошло.
Хорошо, если пшеница есть. Тогда запарят ее в чугунке в русской печи, так хоть живот набьешь. А от поляков, их там тоже много жило, одно слышали:
– Ниц нема. Нету, мол, ничего. Не больно они нас жаловали да и жили то совсем небогато, и захотели б много не дали. А были и такие, что русских, советских по-настоящему ненавидели. В одной деревне ксендз, поп польский по нам с колокольни огонь из пулемета открыл. Хорошо, с нами парень был сержант, снайпер, он его оттуда сковырнул. Я тогда подумал еще, помню: «Ничего. Если задержится тут немец, хоть ненадолго он вам порядок наведет такой, что еще слезками по нам плакать будете». А уж плакали они по нам или нет, того не знаю. Нам тогда своих слез хватало…
Пробовали, было, и оборону против немцев ставить, да только оружия, оружия-то уже почти ни у кого не было и патронов тоже. Красноармейцев соберем, окопчики выроем, а бойцы за ночь опять разбредутся, кто куда, хоть ты плачь, хоть ругайся, ничего не сделаешь. Не стрелять же в них в самом деле…
В одном лесу задержались. Народу набралось много – бойцы в основном, несколько командиров, лейтенантов больше. Совещаемся, как быть, и тут смотрю, идет к нам высокий, подтянутый майор, в чистеньком обмундировании и выбрит чистенько. Голова седая, а сам бравый, фуражка, помню как-то лихо, чуть набок сдвинута. «Вот молодец, – думаю, – такой выведет». Подходит к нам, говорит: