– Кого?!
– Ну, любовницу свою!
И где она это слово-то взяла! Так Лешего это задело, прямо… ранило. Как будто заноза в душу вошла. Никак не мог к ней это слово мерзкое приложить: такая чистая, солнечная, сияющая! И Дымарик? Как можно – видно же, какая! «А ты сам? – спросил себя. – А ты сам – устоял бы?!» Эх, как она на Дымарика смотрит – прямо тает. Черт! Да никто бы не устоял. И Марина – словно услышала! – мельком на него взглянула, одарив ненароком сиянием русалочьих серых глаз. У него сердце ухнуло куда-то в пятки, да так там и осталось. Потом еще раз увидел: стояла, на его портреты смотрела – на девочку. Долго смотрела, а Леший – на нее. Придвинулась к полотну, пальцами провела по краске: погладила ребенка по розовой щечке. Нежно так. И оглянулась: Леший стоял рядом с малышкой, оживший портрет. Марину к ней как притянуло:
– Это твоя девочка? Лапочка…
– Мой цветочек!
Марина даже не заметила, что сразу с ним на «ты» заговорила – это она-то, которая не терпела фамильярности и всегда держалась с новыми людьми так скованно, что Дымарик дразнил ее «фрау-мадам»: «Фрау-мадам, позвольте ручку поцеловать?»
– Цветочек?
– Маргаритка! Рита.
– Маргариточка… Цветочек…
Марина взглянула на него снизу, в глазах – слезы. А девочка к ней сразу на руки пошла – уцепилась за янтарное ожерелье. И Лёшка, глядя на то, как Марина, склонив голову, смотрит на малышку, а та положила ей одну ручонку на грудь, а другой потянула ожерелье в рот – увидел вдруг совсем другую картину: Марина кормит грудью младенца, и ребенок этот – их общий…
Он забрал дочку, а та ожерелье не отпустила и притянула Марину прямо к Лешему, они встретились взглядами – у Лешего дыхание перехватило, а Марина побледнела и тут же ушла. Леший стоял с дочкой на руках, смотрел Марине в спину, а в висках стучало в такт сумасшедшему стуку сердца: нет, нет, нет, нет, нет…
Нет!
Невозможно, так не бывает, я не верю в это, нет, нет…
Но, перебивая и пересиливая все эти дребезжащие «нет-нет-нет» – гулким ударом колокола раздавалось уверенное «да».
Да.
Это – она. И она – знает.
Ему казалось, что судьба, взяв обоих за шкирки – как бессмысленных кутят! – ткнула их друг в друга: да смотрите же! Вот – вы.
А Марина стояла в туалете, с ужасом уставясь на совершенно незнакомую женщину в зеркале: бледную, с огромными черными от расширенных зрачков глазами. «Что это такое? – думала она. – Что это со мной такое? Я не хочу! Зачем это мне? Как это возможно?!» Передавая Алексею малышку, она невольно оказалась так близко, что ощутила его запах – кожи, волос, одеколона, табака, краски. Увидела, что и он потянул носом, бессознательно принюхиваясь. Они встретились взглядами, и в эту самую секунду она… Это не слово было, не мысль, не образ, не чувство – какое-то животное, звериное знание открылось: вот отец твоим детям. Чужой мужчина, которого она видит первый раз в жизни, а она от него ребенка хочет?! Свой собственный любимый мужчина за углом где-то ходит! Любимый? Ты уверена? Теперь она ни в чем не была уверена.
Марина вспомнила, как это было, когда Дымарик первый раз провел рукой по ее волосам: «Ах, какая коса!» – и она сразу словно понеслась с крутой горы на лыжах, только ветер свистел в ушах. Они долго просто встречались – не так часто, как ей хотелось бы: гуляли, ездили за город, плавали по Москве-реке на теплоходике, целовались в парке на укромной скамейке, а потом, когда мама в сентябре уехала в санаторий, все и случилось.
И когда позвонила Татьяна, случайно увидевшая их где-то вдвоем, и стала осторожно расспрашивать: «Как так, да что такое, а ты знаешь ли, что он женат, да он не разведется никогда, и о чем ты думаешь?!» – Марина только и могла сказать: «Поздно, Тань, поезд ушел». Поезд набирал скорость, она ехала в этом экспрессе и сойти не могла. Никак не могла, хотя и рельсы были ржавые, и шпалы кривые, и светофоры неисправные. Теперь же у нее было странное чувство, что она все это время пила дистиллированную воду и ела искусственный хлеб, да еще и думала: как вкусно! А вот вода родниковая. И хлеб настоящий, ржаной, с крупной солью…