Он почти уверовал в свою ровную, гладкую, без сучка и задоринки, судьбу.


– Разве вы уже уходите? Так быстро? – прилип Валерий к дядьке. – Посидели бы еще… Чаю бы попили… Слово за слово…

– Нет, пора, – усмехнулся дядька. – Труба зовет. Служба то бишь.

– И когда вас ждать снова? От этой вашей трубы. – Валерий горел желанием вызнать побольше о таинственном наследстве. – Я бы не возражал пообщаться снова.

Дядька солидно и с удовольствием кивнул:

– Зайду… А на кой ляд тебе, племянничек, психиатрия? Мать рассказала, ты на этой самой науке собираешься специализироваться в будущем.

Валерий немного посерьезнел:

– Очень много белых пятен.

– И ты, конечно, намечаешь часть этих белых пятен сделать яркими, – добродушно ухмыльнулся дядька. – Похвально, похвально… Голубь ты мой! Когда, как не в молодости, мечтать?

– А вы считаете, что это только мечты?

– Да нет, почему же… И когда, как не в молодости, дерзать… А тебе, Галка, я вот что скажу… Неправильно ты живешь! И сына неверно вырастила.

Мать угрюмо молчала.

– Это КЭ.К же неверно? – моментально встрял Валерий. – Хотелось бы знать… Объясните одним словом.

– Ладно! – весело махнул рукой дядька. – Как-нибудь в другой раз. Встретимся, напьемся и разберемся. Бывайте, Гиппократы! – И он вышел на площадку.

– Телефончик-то оставьте! – крикнул ему вслед Валерий.

– У матери возьми. – И дядька бодро зашагал вниз по лестнице, проигнорировав лифт.

Валерий покосился на мать, тотчас понял, что от нее ничего не добьешься, и отправился к себе долбить анатомию дальше.


Почему дядька, появившись однажды, случайно и странно, точно так же, случайно и странно, выпал в далеком далеке из жизни Валерия? Этот вопрос занимал его довольно часто, особенно когда Валерка внимательно оглядывал стены родного, но такого бедного, почти нищего дома или когда слышал сдержанные жалобы матери – опять нет денег… Надо отдать ей справедливость – роптала она редко. Вообще Галина Викторовна была человеком выдержанным, сохраняла спокойствие при любых обстоятельствах, иногда казалась даже холодной и почти равнодушной. Но иначе она не смогла бы работать в Ожоговом центре.

– А ты жалеешь своих больных? – спросил ее как-то Валерка.

Ему тогда было лет двенадцать.

Мать кивнула:

– Конечно. Только, понимаешь… Совсем не так, как ты это себе представляешь. Моя жалость – она отстраненная, далекая от больного. Ведь если подпустить ее к себе, начать плакать над каждым пострадавшим, пиши пропало! Лечить ты их уже не сможешь – все твои силы уйдут на эту жалость. Тут либо жалеть, либо помогать и спасать, третьего не дано. Но ты, Валерик, помни: если ты врач, то перед тобой больной человек, как бы он себя ни вел! Ему тяжело, плохо, он мучается, с трудом справляется с болью и тревогой… И ему приходится порой многое прощать. Через не хочу и через не могу. Потому что иначе нельзя.

Тогда он не очень понял мать, но запомнил ее слова. Позже дошло, как это трудно – прощать людей… Любых – и больных, и здоровых. И трудно всем без исключения.

Порой он задавал матери неожиданные вопросы:

– А зачем в морге сторож? Мертвецы ведь убежать не могут… И насколько я понял, человек не может жить без головы, так? Следовательно, если человек отвинтит себе голову – то он умрет, правильно я понимаю?

Галина Викторовна смеялась.

Валерка вырос в атмосфере медицинского дома. Здесь всегда говорили о почках, печени, тромбофлебитах, швах, скальпелях, анестезии… Отец Валерия Михаил Дмитриевич Туманов занимался пересадкой почек и защитился. Мать с уважением повторяла, что защитился блестяще.

– Когда кто-то пытается утверждать, например, что «язва неизлечима», я отвечаю так: «Батенька! Есть всего две неизлечимые на сто процентов болезни: бешенство и рак в четвертой стадии. Ну, может, еще рассеянный склероз…» И все! – говорил матери отец.