». В западноевропейской литературе плоть была реабилитирована ещё в эпоху Возрождения. Но если, допустим, у Рабле физиологичностъ, телесность нужны были для выражения «весёлого» смысла мира, то стихи Шкапской трагичны, «надрывны». У нее тело женщины – это сам мир, но и все мировые катастрофы могут быть рассмотрены через драму плоти. У Шкапской возникает даже понятие «женской Голгофы», дающее аллюзию Творца и Спасителя, существующих не столько вовне, сколько в «микрокосме» женского тела:
Elle etait toujours enceinte[3] О эта женская Голгофа! – Всю
силу крепкую опять в дитя от –
дай, носи в себе, собой его питай
– ни отдыха тебе, ни вздоха.
Пока, иссохшая, не свалишься
в дороге – хотящие придти гры –
зут тебя внутри. Земные прави –
ла просты и строги: рожай, потом
умри.
В стихах её, в сущности, нет ни любви, ни даже «эротики». В этом смысле они по-своему «первобытны», в них как бы ещё не развилась культура чувства:
Расчёт случаен и неверен, –
что обо мне мой предок знал,
когда, почти подобен зверю, в не –
олитической пещере мою прама –
терь покрывал.
И я сама, что знаю дальше
о том, кто снова в свой черёд из
недр моих, как семя в пашне,
в тысячелетья прорастёт?
У Шкапской, как в новеллах европейского Возрождения, герой и героиня не имеют лица, они деиндивидуализированы. У Боккаччо, например, женщина может ночью принять за своего возлюбленного кого угодно, не узнать его. И у Шкапской мужчина и женщина – только воплощение пола, у них нет никаких личных свойств. Героиня – только часть родовой цепочки, и задача женщины – не прервать ту цепочку. («Милого может заменить каждый, но кто даст мне его ребёнка?»). «Обрывы» этой цепочки у Шкапской крайне редки. Но тем более знаменательны:
Детей от Прекрасной Дамы
иметь никому не дано, но только
она адамово оканчивает звено.
И только в ней оправданье
темных наших кровей, тысяче –
летней данью влагаемой в сыновей.
И лишь по её зарокам, гонима
во имя ея – в пустыне времён
и сроков летит, стеная, земля.
Особая тема Шкапской – нерождённые дети, сама по себе тема небывалая в отечественной поэтической традиции. Любовь к зачатому, но не рождённому ребенку, страдание за него, так как в жизни не всем хватило места, – до этого далеко, пожалуй, даже «слезинке ребенка» Достоевского. И рукой подать до «Мертвые матери тоже любят нас» Платонова:
Не снись мне так часто, крохотка, мать
свою не суди. Ведь твое молочко нетронутым
осталось в моей груди. Ведь в жизни – давно
узнала я – мало свободных мест, твоё же
местечко малое в сердце моём как крест.
Что ж ты ручонкой маленькой ночью тро –
гаешь грудь? Видно, виновной матери – не ус –
нуть!
Флоренский считал Шкапскую подлинно христианской поэтессой. Понятно, что это христианство самого Флоренского с догматом: «Есть физиология и Дух, а всё прочее от лукавого». «Василисой Розановой русской поэзии» остроумно назвал Шкапскую Борис Филиппов.
Русская литература. 1991. № 3
Хлебников в 1920 году в одном из стихотворений зарифмовал Голгофу с Мариенгофом – к вящему удовольствию последнего. Литературовед и критик В. Львов-Рогачевский не без сарказма заметил на это, что «если и Голгофа, то потому только, что на Голгофе бывают и распинаемые, и распинающие», без малейших колебаний относя Анатолия Мариенгофа, автора приводимого ниже стихотворения, ко вторым.
Твердь, твердь за вихры зыбим,
Святость хлещем свистящей нагайкой
И хилое тело Христа на дыбе
Вздыбливаем в Чрезвычайке.
Что же, что же, прощай нам, грешным,
Спасай, как на Голгофе разбойника, –
Кровь Твою, кровь бешено
Выплёскиваем, как воду из рукомойника.