Вырыв яму, он затопил сложенную им баньку, попарился, переоделся в чистое белье и лег спать, чтобы не сердить зевками тех, кто придет проводить местечкового вестника в последний путь. Данута-Гадасса собиралась что-то ему сказать – то ли про памятник, на который покойный не оставил денег, то ли про лошадь, которая своим протяжным и тоскливым ржанием пугает мертвых, – но одумалась, зажгла обгоревшую свечу и, глядя на трепетное и недолговечное, как бабочка-однодневка, пламя, начала прясть по-польски еженощную молитву и по ее нитям, как по крутым ступеням, подниматься ввысь, к чертогам Бога; нити рвались, Данута-Гадасса их лихорадочно соединяла, и, когда до чертогов и Его сердца было уже рукой подать, вдруг за окном, в июньском небе, усыпанном звездами, раздался невообразимый гул, вслед за ним страшный грохот, и вверх взметнулось другое пламя, которое накрыло своей кровавой багровостью и звезды, и землю.

Данута-Гадасса в испуге на цыпочках – она не отдавала себе отчета, почему в таком грохоте привстала на цыпочки, – добрела до комнаты сына и, задыхаясь, заглушая в себе крик, запричитала:

– Иаков! Иаков!

– Что случилось? – спросонья буркнул тот, подумав, что ее вконец доконала бессонница.

– Ты что, ничего не слышишь? Встань и подойди к окну…

Иаков заворочался на кровати, прислушался и, ослепленный грохочущим заревом, бросился в одном исподнем белье во двор.

Взрывы не прекращались.

Весь в белом, как привидение, Иаков стоял посреди двора и не сводил глаз с подожженного неба.

– Война, – сказал он.

Постоял, погладил привязанную к подгнившему колу лошадь и, вернувшись в избу, потерянно добавил:

– Танковый полигон бомбят… в Юодгиряй…

– Там, где Элишева? – Данута-Гадасса смекнула, что его сейчас заботили не русские танки, а дочь Гедалье Банквечера.

– Как только кончатся похороны Брегмана, я к ней подскочу.

– Если эти похороны вообще состоятся.

– А что, разве в войну мертвых не хоронят?

– Хоронят, хоронят, – промолвила Данута-Гадасса и вспомнила слова Ломсаргиса, хозяина хутора, про немцев, которые скоро придут. Может статься, что Хацкель Брегман окажется последним евреем, похороненным на здешнем кладбище. – Я слышала, что в Польше немцы уже все еврейские кладбища заперли для живых и мертвых на железный засов. Возьмут и наше запрут… Куда мы, Иаков, с тобой тогда денемся? И что с нами будет? А?

– Тебя, мама, немцы не тронут. Ты ведь…

Она не дала ему договорить:

– Что ты, сынок, знаешь обо мне? Что ты знаешь? Я сама не знаю, кто я… Забыла… Полька? Еврейка? Белоруска? Бабочка, летящая на огонь? Божья коровка? – Данута-Гадасса тяжело отдышалась и вдруг запела: – «Божья коровка, полети на небо…»

Ближе к полудню немецкие самолеты с крестами на бортах присвоили себе над Мишкине и небеса. Со звериным ревом они проносились над местечком, в котором, кроме евреев и нового красного начальства, никакой другой мишени у них не было. Один из них спикировал и то ли для разминки, то ли для острастки сбросил бомбу на мебельную фабрику сосланного к белым медведям Брухиса. Раздался такой взрыв, что, казалось, его эхо отозвалось и на каторжных просторах Сибири. Потом все затихло. Слышно было только, как старомодно звенит костельный колокол, возвещая об окончании молебна.

– Что-то похоронщики задерживаются, – забеспокоилась Данута-Гадасса.

– Кто же торопится на кладбище? – сказал Иаков. – Что и говорить, не повезло Брегману – в такое время людям не до мертвых. Все думают о себе… о том, как бы в этой передряге выжить.

– Не все так думают, – возразила Данута-Гадасса, вглядываясь в кривую ленту проселка, расстеленную до самого местечка. – Твои глаза, Иаков, еще, слава тебе, Господи, не выедены слезами, они видят лучше моих. Глянь-ка на проселок! Кажется, везут.