– Люди бегут, – сказал он дочери с неподдельной горечью, хотя не был склонен ни к нытью, ни к паникерству. – Может, говорю, тебе, Рейзеле, на время куда-нибудь податься? К Элишеве, например. В деревне люди пашут, косят, доят, а не бросают на голову друг друга бомбы.
– На время? В деревню? – удивилась дочь. – Ты что, как Арон, веришь, что Красная армия в мире всех сильней и что она скоро прогонит немцев?
– Где ты, Рейзеле, видела еврея, который бы верил в чужую армию? – отделался грустной шуткой отец.
– Никуда, папа, без тебя я отсюда не уеду. И не упрашивай меня! Ты же и сам никуда вроде бы не собираешься?
– Собрался бы, да в мои годы есть только одно подходящее укрытие от всех бед. Сама знаешь – какое. По-моему, лучше всего каждому держаться поближе к тому месту, где ждут те, кого ты при жизни любил и кто тебя любил…
– Там, папа, и меня давно ждут. Ждет Эфраим… И мама ждет…
– Но покамест мы с ними встретимся и укроемся в том месте от всех напастей, надо, доченька, работать, а не смотреть каждую минуту в окно на то, чье войско уходит, а чье приходит. Скажешь – сумасшедший! А мне всегда немножко нравились сумасшедшие. В нашем сумасшедшем мире скучно быть нормальным. Невзирая ни на что, я буду шить.
– Кому?
– Тем, с кого мерку снял.
– Но они уже, папа, никогда не вернутся…
– Откуда ты знаешь? Арончик говорил, что и наш бывший бургомистр Тарайла, горячий сторонник Гитлера, больше никогда не вернется. А он, вот увидишь, скоро снова появится в Мишкине. Если немцы одержат победу…
Банквечер подошел к платяному, пропахшему нафталином шкафу, распахнул створки, вынул оттуда пиджачную пару и промолвил:
– Посмотри! Этот костюм мы сшили господину бургомистру не то к открытию сейма, не то к какому-то другому важному государственному событию. Не помню. Когда Тарайла вернется, мы ему тут же обновку и отдадим.
– Если к тому времени будем живы.
Назавтра реб Гедалье встал на рассвете и, как ни в чем не бывало, оседлал свою лошадку…
Не прельстившись мелкой дичью, немецкие части в местечко не вошли. Они обогнули Мишкине и уверенно, не встречая никакого сопротивления, двинулись дальше на восток.
Над опустевшими, замершими в ожидании улицами местечка клубилась гнетущая, ничейная тишина, которую не нарушали даже ни изредка врывавшийся крик отряхнувшегося от сна петуха, ни лай какой-нибудь дурашливой и раболепной дворняги. Не нарушал неверную, готовую вот-вот взорваться тишь и стрекотавший на Рыбацкой «Зингер». Стрекот машинки, всегда навевавший на Банквечера добрые, умиротворяющие мысли, сейчас как бы прошивал его душу неутихающей тревогой. Тревожился реб Гедалье не за себя, а за своих дочерей, и почему-то больше всего – за похоронившую первенца Рейзл. Он корил себя за то, что не заставил ее, пусть налегке, со скудным скарбом, немедленно покинуть Мишкине, – ведь жену заместителя начальника энкавэдэ Арона Дудака вполне могли подсадить в грузовик или в «эмку». Подсадили бы и увезли куда-нибудь в Ржев или Великие Луки.
В комнате из полумглы на реб Гедалье поглядывали два длинноруких манекена, которые, как казалось, с укоризной покачивали безволосыми головами, и Банквечер первый раз в жизни не выдержал, встал и повернул их мертвецкими лицами к стене, на которой в позолоченной рамке висела большая выцветшая фотография – он и покойная Пнина в двенадцатом году в Вильно, оба молодые и красивые, у главного входа в Большую синагогу.
Рейзл спала, а реб Гедалье пришпоривал свой «Зингер» и гнал его туда, где не было этой недоброй заоконной тишины, этого затаившегося за каждым углом несчастья; туда, где он когда-то был молодым и счастливым пленником крохотной иголки, которая, в отличие от смертоносной бомбы, благоволит ко всем живущим.