– С обмотками сойдут. Походишь-походишь и привыкнешь, Гриша… – промолвила тетя Аня. – Через год и ноги подрастут. Да и мне самой приятно… хоть изредка скрип знакомый услышу…
Мама слушала ее с опаской, ждала, когда Харина направится к буфету и достанет заветную бутылку, но Анна Пантелеймоновна что-то еще невнятно пробормотала – то ли пожелала спокойной ночи, то ли посоветовала больше керосину в лампе не жечь – и скрылась за ширмой.
В ту ночь я долго не мог уснуть. Лежал и, не отрываясь, смотрел на сапоги Ивана Харина. Они чернели в изножье раздрызганного дивана, как двое приставленных к моему ложу часовых, и сквозь наплывающий сон до изнуренного темнотой и упорным бдением слуха доносился их сухой и суровый скрип, как будто кто-то за окнами ходил по трескучему, как хворост, снегу. Скрип то набирал силу, то затихал, и в этих тихих промежутках все вдруг отслаивалось от меня – и насытившийся верноподданным лаем Рыжик, и подворье угрюмого Бахыта с его телохранителем-беркутом, и взъерошенные, как кустарник на юру, куры, и меланхолик-ишак, и мектеп с Гюльнарой Садыковной и Мамлакат на коленях Сталина; куда-то проваливались война, долгая дорога по чужой, выстуженной горем стране, битком набитые беженцами товарняки. Ко мне возвращалось прошлое – под байковое одеяло забирались выросшие в войлочной темноте мои деревья, воскресали мои люди, мои животные, снова рассветало моё небо, где обитал мой Бог.
Всевышний и впрямь не раз являлся мне в моих сновидениях. Я расспрашивал Его, как еврей еврея, что произошло в нашей Йонаве за время нашего отсутствия. В сопровождении ангелов, которые смахивали на моих бывших однокашников, Он водил меня по небосводу, как по местечку, и я, как зачарованный, входил за Ним в пустоту – в пустую синагогу, в пустую школу, в ворота пустого кладбища.
– Где же все? – спрашивал я, поглядывая в страхе на ангелов.
– Кроме тебя, все тут, – отвечал Бог. – Ты, что, своих не узнаешь? Ангел Ицик, ангел Хаим, ангел Тевье, твой двоюродный брат – ангел Моше…
Я бормотал во сне что-то несуразное, метался, и мама в испуге будила меня, ощупывала, гладила.
– Что тебе, кецеле, снилось? – устраивала она назавтра допрос. – Ты так метался, так стонал…
– Да всякая чепуха…
– Зойка, наверно, – пыталась она обратить все в шутку.
Видно, сны про Зойку страшили ее больше, чем про Господа Бога. Мама меня ревновала к ней и молила небеса, чтобы поскорей кончилась эта война. Если это страшное побоище затянется на годы, ее Гиршеле может сделать непростительную ошибку – жениться с бухты-барахты, не так, как нужно. А нужно – правильно. Не на богатой, а на своей. Возьмешь в жены иноверку – всю жизнь жалеть будешь. Весь мир, мол, обойди, нигде лучше и преданней жены, чем еврейка, не найдешь. Она за тобой без колебаний хоть на каторгу, хоть на казнь пойдет.
Каторга и казни меня, конечно, не прельщали, но я не перечил и, чтобы рассеять напрасные подозрения мамы, поклялся, что если когда-нибудь женюсь, то не с бухты-барахты, а правильно.
– Чем плоха Белла Варшавская? – заглядывая на годы вперед и сияя от обещанного мной счастья, – сватала меня мама. – Девочка из хорошей еврейской семьи… Круглая отличница… Скромница… Ну и что, что она из Борисова? Мы ведь тоже не из Парижа…
Скажи ей, что Зойка мне ни разу не снилась, мама ни за что не поверила бы.
Зойка снилась Гиндину.
– Каждую ночь мне девчонки снятся, – сам признался он на Бахытовом пустыре, где от нечего делать мы встречались по нескольку раз на дню и поверяли друг другу свои незамысловатые мальчишеские тайны. – Меня к ним, Гирш, как магнитом, тянет. Вчера, например, мы с Зойкой в озере купались. Голенькие…