К тому времени, когда Газинур появился на конном дворе, Сабир-бабай успел почистить тех коней, за которыми должны были прийти с утра, напоил их и сдал ездовым. Четыре лошади стояли на привязи во дворе. Слышно было, как в конюшне позвякивал железной цепью племенной жеребец Батыр. Его нетерпеливое ржание разносилось далеко по деревне.
– Не зря, видно, говорится: «Пока ленивый обует лапти, усердный работу кончит!» – издалека ещё прокричал Газинур, широко улыбаясь. – Пока я, медведь, спал, Сабир-бабай все дела переделал. Доброе утро, Сабир-бабай!
– Милости просим, Газинур, сынок. Всё переделал, говоришь? А я тебе скажу так: и наши деды не смогли всё переделать, нам оставили, и внукам нашим после нас хватит работы.
– Что значат дела дедов по сравнению с нашими! Разве можно сравнивать колхозный труд с прежней мужицкой работой! Смотри, как шумит наше, колхозное утро! – Газинур повёл руками вокруг.
И то правда! Из кузни раздаётся деловито-оживлённый перестук большого молота с маленьким. В промежутках между гулкими ударами большого молота слух улавливает жужжание сепараторов на ферме и звонкие голоса работающих там девушек. Перед фермой грузят на телеги бидоны с молоком. Марфуга-апа, та, что возит молоко, садится на телегу, чтобы ехать в деревню Спасское – на маслозавод. На дворе птицефермы девушка в белом переднике кидает горстями зерно, а вокруг неё кур – белое море. Немного подальше пять-шесть женщин белят службы птицефермы. Напротив, у только ещё строящейся маслобойки, где работают сейчас плотники, готовится в путь новенькая грузовая машина. Возле неё толпятся отъезжающие. Среди них и нынешний председатель колхоза Ханафи. Встав на подножку, он машет кому-то рукой, торопит…
– Ну, признайся, Сабир-бабай, – ты много прожил, много видел, – бывали такие дела раньше?
Старик молчит, улыбается.
Газинур засучил рукава и, взяв скребок и щётку, направился к стоявшим на привязи лошадям. Похлопал по шее рыжую с белой метиной на лбу лошадь.
– А-а, Малина! Ты разве дома сегодня?.. Чего голову повесил, Чабата[6]? – звонко шлёпнул он по крупу гнедого коня, получившего свою кличку за непомерно большие копыта. – А ты, Игрунья, всё балуешь! Смотрите-ка, смотрите, укусить ведь хочет, ведьма! А как поживает моя Иркэ, моя неженка? Ай-яй, уже кокетничает… И голову набок, шельма этакая! – ласково трепля по холке, Газинур обошёл одну за другой всех лошадей и лишь тогда пустил в ход щётку.
Под его сильными руками круп Иркэ чуть подался книзу.
– Ай, душенька, да ты, оказывается, нетерпелива! Я же тихонечко, любя…
Сабир-бабай, с метлой в руках стоявший на пороге конюшни, с лукавой ухмылкой наблюдал, сколько весёлого рвения вкладывает Газинур в работу.
– Хорошо, что твоей дикой розы нет здесь, – сказал он, покручивая натруженными пальцами свою круглую седую бородку. – Увидит – умрёт от ревности. И то уж, как ехать на сенокос, заглянула. Говорит, будто шла к дояркам, а сама глазами так и бегает по конюшне. «Дитятко, говорю, милое, в конюшне ведь коров не доят».
– Неужели… неужели приходила? – прервал старика Газинур. – А я-то, лентяй, проспал!
И втихомолку порадовался: «Не сказал ведь старый «твоя сладкая редька» или там «твоя Миннури», а «твоя дикая роза». Ох, уж и хитрые эти старики! Чуют, как ты в варежке пальцем шевельнёшь. Тысячу лет тебе жизни, Сабир-бабай!»
Но всё-таки не хочется парню так вот сразу и выложить старику свою тайну.
– Умная не станет ревновать, Сабир-бабай, – сдержанно говорит в ответ Газинур.
Опираясь на метлу и слегка покачивая головой, старик добродушно посмеивается: