Ангел церкви Лаодикийской был не холоден и не горяч (Откровение, 3:14-19). Не так холоден, чтобы потушить, заморозить воспоминание об увиденном сердцем рае, и не так горяч, чтобы возненавидеть ад и сделать великое жизнетворное усилие – собрать воедино расколотую душу. Он продолжал исследовать, что он может, а чего не может. Нет, не одно безобразие заставило его жениться на Марье Тимофеевне. В нем таилась великая возможность. Он мог, может быть, он был призван запеть осанну и воскликнуть, как Тихон: «Креста твоего позорного да не постыжуся!» («Братья Карамазовы»).Но он не сделал этого. Священный уголок его души, в котором таилась искра несотворенного света, подвергался исследованию, как и все прочие. И это было кощунство.

То, что открылось самой глубине твоей души, самому внутреннему, – не проверяется. Оно животворит втайне. Внутри. Оно само проверяет всех и вся. Но когда перед тобой встает Бог истинный и твое сердце хоть на миг вздрогнуло, вспомнило – узнало, – склонись и замри.

Все вопросы: «как распознать?», всяческие «как?», «где?» и «почему?» – здесь неуместны. Сердце или знает, или нет. Но если знание хоть на миг коснулось сердца, оно не вправе забыть, оно должно быть верным этому знанию. «Если бы вы были слепы, то не имели бы на себе греха, но как вы говорите, что видите…» (Иоанн, 9:41). Великие, полные таинственного значения слова Христа. Видел, но не поверил. Ибо имел оба страха сразу. И страх Божий (нет, не умер этот страх, как ни убивал его), и страх тварный, страх внешнего, боязнь довериться внутреннему; ибо все внешнее, все очевидное было против: не мог никак существовать в этом мире Бог. Это доказывалось разумом, как дважды два – четыре.

Против этой куцей истинки бунтовал еще подпольный человек – самый прямой предшественник Ставрогина, – он показывал язык хрустальному дворцу, выстроенному по законам разума; он говорил: « я согласен, что дважды два – четыре – превосходная вещь; но если уж все хвалить, то и дважды два – пять – премилая иногда вещица». И внутренний человек в Ставрогине бунтовал против всех этих «дважды два – четыре» – и все-таки отбросить их никак не мог. Он оставался в плену у арифметики и поверял ею даже те отголоски истинного откровения, которые у него по временам бывали. А расколотое сердце поддерживало грех разума.

Одинаковая тяга к двум идеалам красоты – Мадонны и Содома – лишала силы, делала светлого князя, призванного к подвигу любви, – самозванцем, Гришкой Отрепьевым.

Дьявольская красота отличается от Божьей тем, что не ведет сквозь себя, далее себя (далее образа – в Несотворенное, внеобразное), а останавливается на себе самой. Она – не путь, а ловушка. (Не выход в бесконечное, а задыхание в конечном. Красота тварей, которая не ведет к Творцу.)

В мире Достоевского есть две красоты: Красота, которая мир спасет (Божественная), и Красота, как страшная, ужасная сила (демоническая красота).

Демон, обладающий красотой, может знать все о величии Бога, он почти во всем подобен Ему, – кроме одного: он – тварь. Он – отдельность. И от этого не откажется ни за что.

Он хочет войти в безграничность вместе со своей ограниченностью, со своей отдельностью. Ненасытимая адская жажда, бесплодная, не знающая конца мука падшего ангела…

Равная Богу тварь… Может ли быть больший соблазн для твари, чем ее, твари, равенство с Богом?! Он все еще носитель света – Люцифер, умеющий заставить мир вспыхнуть всеми цветами радуги, увлечь невиданной яркостью впечатлений, опоить сверканием, звуками, ароматами.

И для тебя с звезды восточной
Сорву венец я золотой,