Он сказал:

– Я широк, я вмещаю в себе множество разных людей.

Проходивший мимо мужчина в пальто странно посмотрел на него. В Лукасовом раю этот мужчина был бы одним из ангелов, таким же упитанным и цветущим, как на земле. Но только он не считал бы Лукаса странным. В раю Лукас был бы красивым. И все бы понимали язык, на котором он говорит.


Когда он вернулся домой, там было сумрачно и тихо.

Печка, стулья, узор ковра призрачно выплывал из темноты. На столе музыкальная шкатулка, разрушившая жизнь семьи. Она стояла все такая же веселенькая, коробочка с вырезанной на крышке розой.

Шкатулка по‐прежнему умела играть “Задуй свечу”

и “О, не шепчи его имя” – как и в тот день, когда мать купила ее.

А еще здесь были лица, они смотрели со стен, их чтили, к ним обращались за советом, с них регулярно вытирали пыль. Посередине Мэттью, шестилетний, темноглазый и чопорно серьезный, репетирующий встречу с инфлюэнцей, которая год спустя превратит его в фотографию. Вот шутник дядя Иан, который находил забавным, что в один прекрасный день от него останется всего лишь лицо на стенке. Вот круглая довольная физиономия прабабушки Эйлин, которая считала жизнь временным неудобством, а смерть – подлинным и единственным пристанищем. Все они, полагала мать, пребывали в раю, однако рай для нее был равнозначен Ирландии, но только чтоб там никто не голодал.

Матери следовало бы приготовить место для Саймона, но пространства на стене больше не оставалось. Лукасу было интересно, придется ли убирать кого‐нибудь из предыдущих покойников.

Лукас помедлил у двери в комнату родителей. Он слышал за дверью их дыхание, подумал о том, что может им сниться. Постояв немного в одиночестве среди сонного мрака, он направился в комнату, где жили они с Саймоном.

Там стояла их кровать, а над ней из овальной рамы выглядывала святая Бригитта, вся страдание и экстаз, с пламенеющим кругом над головой, – когда Лукас был младше, он думал, что это у нее так болит голова. Вот колышки, на которых висела их одежда, его и Саймона. Святая Бригитта скорбно взирала на ненадетые вещи, как могла бы взирать на тела праведников, после того как от них отлетела душа. Она словно гадала в своем круге света: куда подевались механизмы, движимые желанием и нуждой, которые прежде носили эти рубахи и штаны? Попали в рай. А на что он больше похож – на Бродвей или на Ирландию? В ящиках легли под землю. Заключены в портретах и медальонах, в комнатах, которые все не хотят расставаться с воспоминаниями о тех, кто в них ел, спорил и видел сны.

Лукас разделся и лег в постель с Саймоновой стороны. Подушка Саймона все еще пахла Саймоном. Лукас вдохнул этот запах. Это были соки Саймона – выделения его сальных желез, его пот. Еще не так явно слышался запах машинного масла и другой его запах – запах, которым пах только Саймон. Он напоминал запах хлеба, но не был им, а был всего-навсего запахом тела Саймона, когда оно двигалось и дышало.

В окно, по ту сторону двора-колодца, он видел освещенные занавески Эмили Хофстедлер. Эмили работала вместе с Кэтрин в “Маннахэтте”, пришивала рукава к корсажам. Она любила тайком лакомиться рахат-лукумом из серебристой жестянки, которую прятала у себя в комнате. Наверно, подумал Лукас, она и сейчас его ест там, за занавесками. А что было бы раем для Эмили, которая обожала сладкое и вздыхала по Саймону? Был бы там у нее съедобный Саймон?

Он зажег лампу, достал из‐под матраса книгу. И начал читать:

Ребенок сказал: “Что такое трава?” – и принес мне
                                                   полные горсти травы.