Про женщин в его жизни я не знал ровным счетом ничего. Он нежно вспоминал свою далекую дочурку, печально напевал про нее свою чудесную «Прощальную песню», но о ее матери при мне не обмолвился ни словом. Равнодушно наблюдал за нашими скоротечными студенческими романами, чуть, казалось, брезгливо относился к оголтелым поэтессам. Женщинам того круга, где он вращался все эти годы, душа была не нужна, несмотря на их рифмованные и прозаические заклинания, а кроме души, да и то потаенной, глубоко-колодезной, у него за душой ничего не было. Поэтому из-за своего адского самолюбия он поневоле держался с ними заносчиво, а на деле – застенчиво и уязвленно.
А тут вдруг как прорвало. Часа через два ко мне забегает веселенький Коля и кричит с порога: «Вася! Я уже одну сводил к себе! Потом расскажу!» – и исчезает стремглав.
Часа через полтора – более замедленно и не менее изумленно: «Вася! Я и другую сводил! И еще за одной схожу!» – и улыбчивое удаление.
Не знаю, дошло ли дело до третьей, но, кажется, среди этих заочниц и была его роковая судьба.
А кончилась пирушка ужасно. Далеко за полночь опять забрел ко мне Коля, озираясь, попросил проводить в свою комнату. Мы пошли по пустынному коридору в полном молчании. Около поворота в «сапожок» он остановился и прошептал: «Выгляни, они там?». Я, спросонья, недоуменно выглянул за угол, в «сапожке», конечно, никого не было. Мы зашли в комнату. Рубцов с великой тщательностью поставил по стулу к дверцам встроенных платяного и посудного шкафов, приговаривая: «Теперь не вылезете!» – и осознанно простился со мной.
Мне все было ясно. Но я тогда не придал этому особого значения, за годы учебы навидался всякого. Страшнее казалось, когда из окон с шестого этажа сигали, вены резали или вешались в тех же платяных шкафах. А уж с чертями в общежитии общался каждый пятый поэт.
…Недаром грозовая тень трагичности всегда лежала на творчестве, судьбе и на душе поэта Николая Рубцова. Он жил по-русски безалаберно и горько и умер по-русски случайно и жутко. Истинную цену поэтам, как известно, определяет время. Как ни тщились многие из пишущей братии после смерти, скажем, Светлова, Смелякова или того же Слуцкого объявить их классиками русской поэзии, память о них быстро иссякает. Поэзия Николая Рубцова с каждым годом все более и более приобретает черты подлинной народности, становясь безымянной, уходит в песни и пословицы. И за все, что было недодано ему при жизни, время венчает его вечной признательностью. Ибо сам Рубцов пропел:
1993
Неугомонный лесной Будимир
Когда пять лет назад умер стыдливейший и честнейший поэт мятущейся России Федор Сухов, мне было горько за наш город, слабо откликнувшийся на его кончину. Город, которому он отдал двадцать лет своей неприкаянно-отважной жизни и оставил, может быть, единственный из волгоградских поэтов, свою школу, состоящую из друзей, учеников и почитателей его светящегося слова. Колодезная душа поэта нашла успокоение в селе Красный Оселок Нижегородской губернии, но добрая часть ее навсегда скорбно приютилась и у нас в обшарпанной пятиэтажке неподалеку от остановки Руднева, где он долгое время тихо славил:
Это у нас его белая лебедь-березка со временем превращалась в плакучую вдову, ронял подкову с копыта на стремительном шоссе крестьянский кормилец-конь Сынок, сдавался в плен рядовому русскому бойцу слегка сутулый генерал из поэмы «В подвале универмага», глаголил, бунтарствовал, усмиряя грешную плоть, провидец Аввакум в драме «Красная палата», сам поэт принимал как неизбежное скоротечность земной жизни: