Кружится белый снег, как пух,
Леса, одетые парчою,
Ни комаров тебе, ни мух.
Иль в лисью шубу, завернувшись,
Часок по полю побродить.
Полезен холод, а вернувшись,
Писать, читать и снова пить.
Я сам, наверное, не хуже,
Писал бы вирши, друг ты мой
О первом снеге, вьюге, стуже,
Когда б стоял передо мной
Вот так же водочки графин,
А у окна пылал графин.
Но, Александр Сергеич, милый,
У нас зиме никто не рад.
Для нас зима, что в спину вилы,
И, как для нивы, летний град.
Что скажешь ты, я знать хотел бы,
Когда в мороз, не ночь, не две
Со мною вместе погремел бы
Костями в танке, на броне.
Ты чувствовал себя бы скверно,
Ты б дар поэта потерял
И как мне кажется, наверно,
Ты ждать того бы дня не стал,
Когда тебя Дантес пристрелит,
А сам покончил бы с собой,
Я в этом больше, чем уверен,
Характер вольный, зная твой.

Сейчас за голову хватаешься, как в нее могло прийти такое свинство? А тогда, движимый ёрничеством и цинизмом, написал в день рождения одного своего однополчанина Бориса Алалыкина вот эти непотребные стихи. (Надо сказать, что излюбленным делом у Бори было поболтать на досуге, в солдатской курилке, о «бабах», говорил он о них вожделенно, но чувствовалось, что тесных связей ни с кем у него не было):

Он двадцать лет прожил в кошмаре
В предчувствии грехобеды.
Но без нее он был, как на пожаре
Пожарная команда без воды.
О, бедный отрок Алалыкин,
Сегодня в день рожденья твой
Я так хочу удач великих
Тебе по части половой.
Молю Всевышнего: Спустися,
Господь, с небес и сделай ты
Такое так, чтобы сбылися
Женострадателя мечты.

Прочитанные в караульном помещении эти стихи вызвали гомерический хохот у парней, среди которых был и Боря. Он тоже смеялся. Я, простодушный, ликовал. До той поры, пока не пришла очередь заступать на охраняемые объекты с боевыми, снаряженными полными комплектами патронов автоматами. Беря свой в пирамиде, Алалыкин свирепо сверкнул глазами в мою сторону. И, право, я подумал тогда, счастье, что наши посты будут находиться не рядом. И еще я подумал: как обманчиво то или иное проявление человека. Ведь вот Боря – он же смеялся вместе со всеми и вроде бы восхищался моим остроумием. Ан, нет. Это урок мне: тонкая штука человеческая душа и обращаться с нею надо, ой, как осторожно. А уж насмешничать, язвить – боже упаси. Представляю, какие «гроздья гнева» зреют ныне в душе русского человека, оболганного, растоптанного, опохабнено-осмеянного демократами.

А армия учила многому. Дисциплине, порядку, дружбе, любви к ближнему. А поскольку дивизию навещали не только генералы и маршалы, но и артисты, писатели, поэты, то каждый из нас, у кого тянулась душа к прекрасному, многое черпал в ту пору для своего общего развития. Встреча с первым живым, настоящим поэтом (им оказался Александр Жаров) взбудоражила меня, его поэму «Гармонь» я запомнил наизусть и даже переписал ее в письме к своей матери, которая бережно хранила мою «трехразрядку» на комоде в отцовском доме.

Гармонь, гармонь! Гуляет песня звонко
О каждый пошатнувшийся плетень.
Гармонь, гармонь! Родимая сторонка,
Поэзия российских деревень.

На маршах, стрельбищах, в калейдоскопе армейских буден мужали, твердели наши сердца, но не теряя при этом нежной тоски и грусти. В результате смешенья противоречивых чувств и родилось у меня тогда такое вот стихотворение о березке, что росла под окнами нашей казармы:

Она стояла чуть в сторонке
От плаца, стройная такая,
Как в восемнадцать лет девчонка,
До слез любимая, родная.
И мы, посупившисъ сурово,
Чеканя шаг, под ветра пенье,
Под звуки марша полкового
Держали на нее равненье.

Конечно, много писал я и бравурных стихов о полковом знамени, солдатской доблести, верности партии. Помню стихи об окончательно развенчавшем культ Сталина XXII съезде КПСС, в которых я громогласно заявлял: «Двадцать второй – он будет первым», были опубликованы даже в дивизионной газете «Таманец», которую из части выносить, правда, запрещалось. Между прочим, буквально за несколько дней до физической расправы над Сталиным, будучи в увольнении, прорвался я в мавзолей Ленина-Сталина, к которому по-прежнему стояли ежедневно километровые очереди. Меня, учитывая солдатское положение, пропустил глянуть на вождей милиционер, стоявший в оцеплении у ГУМа. И тогда, помнится, выплеснула душа моя стихи, начинающиеся весьма патетически: