– Барин! Подайте копейку!

Ражий мужик в косоворотке, с грязным шарфом на шее, униженно припав на колени.

Бросил медную монету, содрогаясь поправил шляпу, ушёл, дымя пахучей папиросой.


– Ты её в бане посмотри! Королевишна. С иконы писана!

Нянька, добрая Пелагея, стелит постель, поправляет подушку.

– Что-же ты не поужинаешь?

– Спасибо. Выспаться хочу, нянюшка.

– Такая девушка, не для каждого! Я и мать её знала. Бойкая дама. С мужем содержала кабак при дороге, затем супруга отравила, заведение продала, открыла трактир в городе. Сейчас остепенилась. С городскою головой в дружбе. Там огромные деньги крутятся.

А дочка не в неё. Скромница известная. Всего стыдится. И слова бранного и глаз неспокойных.

– Няня, няня. Зачем все мне это? Она, правда, очень красивая!

И заснул, дыша тем вечерним ясным холодом, когда уходил, минуя двор, сквозь запах лошадей, свежераспиленных дров и тонкого аромата ночного леса, векового, дремучего, с ужасным криком филина в ближнем логу.

Глаша – шепнули звезды и оставили имя – медом на губах.

Ночь. Стылость. Бездна. Сон. Глаша.


А утро совершенно ослепило. Пороша. Девственным покрывалом упала за ночь зима. Звонко чирикали воробьи, прыгая по санному следу. Искрились и переливались поля. Небесная синева. Яркое солнце.

Войдя в столовую, увидел; топится печь, и истопник с грохотом свалил березовые чурки, внеся за собой зимнюю свежесть, хлынувшую над полом дымящейся рекой. Отец, допивая чай, просматривал газету, доставленную вчера.

– Извини, не дождался тебя. Завтракай в одиночестве.

Отложил не дочитав. Закурил.

– Сегодня ровно пятнадцать, как я овдовел. Поедем в церковь.

Произнес ровно, без упора на слова.

Поправил волосы у виска. Вызвал слугу. Тот вошёл, сутуло приклонившись к косяку дверей; в армяке, перепоясанный кушаком, с овчинной шапкой в руке.

– Иван! Запряги Воронка в коляску. Сами поедем.


После церкви, жаркого потрескивания свечей, Воронок бодро понёс к кладбищу. Из – под копыт летели острые комья снега. На черных конских боках и спине мерцал иней. Конь, всхрапывая, крутил гривой, было что-то сказочное в этом беге от жилых домов и улиц с таинственной и кипучей жизнью к последнему приюту, ожидаемому всех, неведомому, дикому и мрачному, словно древние языческие песни.

После долгого молчания (каждый проживал своё) промолвил.

– Одну её и любил только.

Безошибочно найдя, очистил ладонью налепившийся снег с мраморной плиты.

Положил букет хризантем, поцеловав маленький овальный портрет.

– Ты не поверишь, я её впервые на пароходе увидел. В Саратове.


Мы от тетушки возвращались с родителями. Сколько мне было тогда? Ах, да! Столько же, как тебе сейчас. Помню очень жаркий день.

Матросы моют палубу, хлещут воду из ведер, трут щетками, весело переговариваясь, работают как черти. Белые штаны закатаны до колен, плечи бронзовые от загара, крепкие руки.

Зычные команды боцмана, прохаживающегося вдоль борта. На широкой груди его горит и блещет свисток на витом мягком шнуре. Широкие усы скручены кончиками вверх. Лицо плоское, медного цвета, – сущий монгол.

Скольжение крыльев и криков чаек сверху вниз над Волгой. Над простором воды огненный солнечный свет. Рябится, вспыхивает – до боли в глазах.

Вдруг – крики на пристани. Побежали носильщики. Поплыли огромные саквояжи вверх по трапу. Затем дородный господин, промакивающий лоб носовым платком, с толстой лакированной тростью в руке. Моложавая, опрятно одетая дама, с зонтиком. И наконец – она!

Холстинковое платье. Талия перехвачена пояском. Шляпкой прикрывается от июльского блеска. Вся в движении, в волнении предстоящего путешествия. Дивный профиль и локон, ниспадающий вниз, знаешь, такой завитой, славный, до начала выпуклости нежной груди. Чёрные косы, черно-угольный блеск зрачков.