– Нет, – возразил Краевский, – так не пойдет. Мы только начали работать по нему, давайте подождем хотя бы еще сутки. Куда он от нас денется?

– Ладно, – согласился Проваторов, – подождем сутки, хотя я бы его арестовал и не только потому, что он подозрителен… Просто ему в тюрьме будет безопасней…

– Во жизнь пошла, – съязвил Базыка, – в тюрьме безопаснее, чем на свободе.

На том и порешили.

– Я поеду домой, – сказал Андросов, – я что-то плохо себя чувствую, за себя оставляю Проваторова.

– Я тоже сегодня отдохну, – произнес Краевский, – для моей неокрепшей нервной системы три трупа за два дня слишком много, боюсь не возвратились бы…

– Да, да, – перебил его Проваторов, – идите. Мы с Базыкой съездим для вида за город и привезем какой-нибудь чемодан, а потом накажем дежурному смотреть за ним тщательно.

Проваторов еще что-то говорил, но Краевский уже шел к двери: ему надо было успеть добраться до квартиры до припадка и дать сигнал Дервишу.

По лестнице он уже бежал. Груша долго не открывала, и он уже отчаялся, как вдруг все произошло само собой, двери открылись, он прошел в свою комнату, сказал хозяйке, чтобы она вызвала Анну Петровну, если начнется припадок, закрыл дверь и подошел к окну.

Аграфена уже повесила свежие занавески, и он завязал правую узлом, а затем, подумав, завязал и левую, чтобы Дервиш не перепутал. Пусть знает, что опасность грозит им обоим, но сматываться надо ему – Дервишу.

Едва он успел сделать все это и добраться до постели, как на него навалилась тошнота, но не та, которая может быть облегчена рвотой, а тошнота душевная, от которой никак нельзя избавиться.

И все опять повторилось. Он снова бежал по длинному коридору на подгибающихся ногах к забору, за которым было спасение. На этот раз его преследователь проявил нерасторопность, и он успел переправиться через забор и оказался в совершенно другом мире.

Этот мир был фантастически спокоен и нетороплив, даже не верилось, что такой мир вообще может существовать. В этом мире не было войн, не скрывались в урманах банды, не стреляли на улицах, не было деревянных и глиняных развалюх и огромных помоек за домами, не было людей в изношенных одеждах, не было подозрительности на их лицах…

Наверное, это был социализм, о котором так много говорили на собраниях в комсомольской ячейке. Ибо там были высокие многоэтажные дома, в окнах которых горел яркий свет от электрических ламп, а не керосинок. Огромные светильники каким-то голубым светом заливали улицы, спешили по своим делам люди, куда-то мчались автомобили, и некто Кроев сидел в большой аудитории и слушал лекцию молодого профессора по криминалистике. Профессор совсем не походил на тех профессоров, какие преподавали на юрфаке до революции. Краевский смотрел на сидящих в аудитории парней и девушек и страшно завидовал им, потому что они еще не знали того, что знал он, не испытали того, что испытал он.

А еще Краевский понимал, что в той жизни он человек случайный. После того как он почувствует боль от укола, он снова возвратится туда, где человеческая жизнь не стоит и нитки от рубища нищего, где кровь и безысходность, где даже победитель не чувствует себя победителем, потому что нет победителей в войнах гражданских и их отголосках, войнах бандитских…

На этот раз он не почувствовал укола, но, проснувшись утром, обнаружил маленькую красную точку на вене левого предплечья. Значит, была Анна Петровна, и он с ее помощью вышел из припадка.

Без стука в дверь вошла Аграфена.

– Проснулись? – сказала она. – Вот и хорошо. А я вчерась сбегала за Василичем, и он сам сделал укол. А еще он сказал, что это последний припадок, что теперь они прекратятся и что вы проживете тысячу лет.